Исаев-Штирлиц. Книга 7. Майор Вихрь (страница 6)

Страница 6

– Я не писатель! Я – добровольный наймит с душой подхалима!

Трауб поднялся со стула и отошел к столику, уставленному бутылками с самогоном. Следом за ним поднялся Юзеф. Он остановился возле Трауба и сказал:

– Господин военный корреспондент, мне нужен чистый аусвайс для одного друга…

– Дурачок, – ответил Трауб, выпив, – если я ругаю мое государство и его лидеров, так это не значит, что я готов продавать мой народ, попавший в их лапы.

– Каждый народ заслуживает своего правительства.

– Глупо. Значит, вы в таком случае заслуживаете то, что имеете сейчас. Я к вам неплохо отношусь, но спасти от виселицы не смогу: Геббельс меня теперь не любит. Не лезьте в кашу. Выживите, это будет ваш долг перед родиной. Чтобы ей служить, надо уметь выживать. Побеждает выживший. Погибший герой обречен на забвение, выживший трус может стать живым героем, когда кончат делать пиф-паф друг в друга.

– Это вы красиво говорите, Трауб, – задумчиво ответил Юзеф, – но только мы боремся против вашего правительства, а ваш народ ваше проклятое правительство поддерживает.

– Я в своей прозе всегда вычеркивал эпитеты. «Проклятое» – это эпитет. Двадцатый век смял человека. Сейчас все будет решать – помимо нас – великое неизвестное, название которому – время.

– Юзеф! – крикнул с кухни пан Тромпчинский. – Юзеф, дрова кончаются.

– Простите, я сейчас, – сказал Юзеф и вышел из гостиной.

На кухне возле двери стоял Зайоцкий. Для пана Тромпчинского-старшего он был просто Зайоцкий – часовщик и самогонщик. Для Тромпчинского-младшего это был товарищ Седой. На самом деле он был Збигнев Сечковский – начальник группы разведки Краковского подпольного комитета Коммунистической партии Польши.

Юзеф и Седой вышли во двор. Ночь была холодная. Порывами налетал студеный – не июньский, а скорее ноябрьский – ветер. Звезды были по-осеннему яркие.

– Юзеф, – спросил Седой, – когда ты в последний раз видел Андрея?

– Андрея? Позавчера. А что?

– Погоди. Где ты его видел?

– В городе.

– Это ясно. Где именно?

– Возле магазина пана Алоиза.

– В какое время?

– В три часа.

– Он был пьян?

– Что ты… Нет…

– Сколько денег ты ему передал?

– Тысячу злотых, как обещал.

– Куда он пошел после?

– Не знаю. Я смотрел, чтобы за мной не было слежки. За ним я не смотрел. А в чем дело?

– Погоди. Как он был одет? Не в немецкой форме без погон?

– Нет. Он был в сером костюме.

– Серая рубашка с красным галстуком?

– По-моему, да… Наверняка – да.

– Вот так штука…

– А что случилось?

– В пять часов его видели входящим в абвер. В девять часов он вышел оттуда.

– Не может быть… Он ведь прислан красными… Он русский разведчик.

– А до часу ночи он пил в казино для немецких офицеров с полковником абвера Бергом.

– Что ж мне – пора уходить в лес?

– Ты два раза передавал ему деньги?

– Да.

– Ты ведь ему не говорил, кто ты такой?

– Нет. Сказал, что пришел от тебя.

– А я для вашей семьи не столько часовщик, сколько самогонщик. Ты с ним не говорил ни о чем?

– Никогда.

– Как бы не пришлось менять квартиру мне… Ты вне игры, он не знает, кто ты и откуда. Передавал деньги за самогон моему человеку – это убедительно. Ай-яй-яй, какая штука получается…

– Ты запрашивал красных?

– В лесу кончилось питание для рации. Ладно, иди, проигрывай деньги немцу. Завтра утром я к тебе подойду, может, что прояснится. Во всяком случае, помни: ты передавал деньги моему человеку за самогон, который получал у нас. Для отвода глаз я тебе брошу письмецо с просьбой остаток вашего долга передать пану Андрею.

– Хорошо.

Седой пожал Юзефу руку и пошел вниз, к дороге. Он всегда прощался и здоровался, очень крепко сжимая руку, чуть дергая ее на себя – будто борец перед началом схватки.

Юзеф стоял на крыльце до тех пор, пока не затарахтел мотоцикл на нижней дороге: это значило – Седой уехал. Юзеф достал сигарету и закурил. Он почувствовал, что руки у него дрожат.

Но ни Юзеф, ни Седой не знали, что «красный разведчик» Андрей, посланный сюда три месяца назад, имеет кличку Муха и что именно на встречу с ним была заброшена группа Вихря.

Одиссея сорок четвертого года

– Я совершал побег из концлагеря возле Аахена раз сто, – медленно говорил Степан Богданов, прислонившись затылком к дощатой стене барака. Коля слушал его, закрыв глаза, и чувство гадливости к себе не покидало его – он ничего не мог с собой поделать – он не верил Степану. Он не верил его рассказу оттого, что встреча их здесь, в Польше, была слишком уж неожиданной, странной, а его учили остерегаться всякого рода незапланированных странностей. – Я перебегал к вагонеткам, – медленно продолжал Степан, – бросался плашмя на уголь, полз вплотную к откаточным рельсам, ждал, когда резанет белым, окаянным светом прожектор, потом забирался в вагонетку и начинал засыпать себя углем. Я совершал побег раз сто – в мыслях. А в тот раз мне предстояло совершить его наяву. За пазухой я спрятал кусок фанеры, чтоб было чем забросать себя углем. Выйдет? Или пристрелят?

– …Строиться! – кричат конвойные. – Быстро!

Довольно трудно строиться быстро после десяти часов работы в шахте, поэтому охрана орет зло и монотонно. Вообще немцы орут монотонно – у них даже в этом какой-то свой, особый, немецкий распорядок.

– Вперед! Бегом! Живей!

Грохочут деревянные колодки. Задыхаются люди. Смеясь, переговариваются охранники. Я бегу и смотрю на них. Их двое. Колонна бежит, а они неторопливо идут справа от нас – по узенькой асфальтовой дорожке, сделанной специально для них. Охране не надо бежать – колонна длинная, они видят нас сбоку, справа. А слева – вплотную – проволока с пропущенным током и вышка с пулеметами. Так что охрана отвечает только за правую сторону – за уголь и вагонетки. Еще правее, следом за тремя большими кучами угля, тоже проволока с током и вышки с пулеметами. Для меня сейчас единственный выход – вагонетка с углем, потом стометровый путь по откаточным рельсам через проволоку и охрану – к железнодорожному бункеру, в который меня вышвырнут, перевернув вагонетку метрах в трех над бункером.

Но сейчас я не думаю о тех трех метрах, которые мне предстоит пролететь вместе с глыбами угля. Сейчас я бегу и смотрю на немцев. Обычно они останавливаются и, повернувшись друг к другу лицом, прикуривают сигарету. Мне нужен именно такой момент. Они чиркают спичкой или зажигалкой – и на какую-то долю минуты перестают видеть. Так бывает, если сначала посмотреть на горящую лампу, а потом на вечерний лес. Тогда лес покажется сплошной черной стеной. И люди – тоже. Я специально зажигал спичку, а потом смотрел по сторонам – и ничего не видел. Только звенящую, черно-зеленую темноту. Я высчитывал, сколько времени продолжается эта черно-зеленая темнота, и получалось почти достаточно, чтобы добежать до ближайшей угольной кучи, броситься рядом с ней, замереть и ждать, пока пройдет колонна с охранниками, а потом снова ждать белого луча прожектора, который с немецкой пунктуальностью начинает шарить по этому кусочку лагеря особенно тщательно после того, как пройдет колонна.

Остановились! Я вижу, как они наклоняются друг к другу. Вспыхивает огонек спички. Он колеблется на ветру. Я рывком выбрасываюсь направо, делаю десять прыжков. На четвертом прыжке у меня сваливается с ноги колодка.

– Живей! Живей! – орут немцы.

Значит, они ничего еще толком не видят и поэтому кричат особенно зло. Сейчас у них пройдут зелено-черные круги перед глазами и они смогут видеть все вокруг, а значит, и меня они смогут увидеть. А мне еще надо сделать восемь шагов. Ведь я бегал здесь сто раз – я же знаю. Я высчитал. Я делаю восемь шагов и вижу, что мне еще осталось сделать столько же.

Все. Это конец. Я ошибся с расстоянием, но я не мог ошибиться с огоньком спички. Сейчас у них прошли эти черные круги и они обязательно оглянутся по сторонам. А оглянувшись, увидят меня.

– Эй! – кричит кто-то в колонне. – Эй, ребята, колодка слетела! Стойте!

– Живей! – орут немцы. – Свиньи! Живей!

Они выучили эти русские слова специально для нас, военнопленных.

– Колодку потерял! – кричит кто-то.

Я слышу, как у меня за спиной начинается свалка. Это меня выручают ребята. Только б охрана не стала стрелять в них! Нет. Просто орут. Это ничего, они всегда орут.

Я падаю и вжимаюсь в землю. Крики моментально прекращаются, охрана тоже успокоилась. Только колодки гремят. А потом становится тихо-тихо, как в лесу.

Через пять минут прожектор переползает на мой участок. Я вижу, как он шарит по дороге, потом медленно перебирается почти вплотную ко мне, быстро скользит по угольным кучам, снова возвращается на дорогу и осторожно, словно слепой, ощупывает каждый метр.

Как в кино, детально, в свете прожектора – моя колодка. Я холодею. «Все. Увидали, собаки. Сейчас пойдет облава», – думаю я.

Луч прожектора лежит на моей колодке чуть дольше, чем следовало бы. Я прищуриваюсь – и моя колодка кажется мне куском угля.

«Может быть, им тоже так кажется? Ведь они дальше».

Прожектор уходит, а потом резким рывком возвращается назад. И снова в луче – моя колодка. Луч прожектора становится нестерпимо ярким, голубым даже, а не белым, а потом постепенно исчезает. Становится темно и гулко. Я поднимаюсь, в момент оказываюсь на том месте, где только что лежал круг голубого света, хватаю колодку и бегу к углю. Подбегаю к вагонеткам, переваливаюсь в одну из них и начинаю орудовать куском фанеры. Через минуту я спрятан под углем. Все. Теперь надо ждать, когда вторая смена станет давать уголь и вагонетки пойдут к бункерам.

…Люди говорят: «Фу, какая проклятая жара!» Неужели я тоже так говорил? Не может быть! Я никогда не говорил так. А если и говорил, то никогда больше не скажу. Я всегда буду говорить: «Какая благословенная, прекрасная жара!»

Я думаю так потому, что моросит дождь. Это даже не дождь, а скорее мокрый снег. Ноябрь. Пора бы и снегу быть. А я лежу босой. В робе, которая от пота, от голодного пота, стала жестяной.

Не надо думать о холоде. Но и о жаре тоже не надо думать. У нас было запрещено говорить и думать о еде. Мне тоже надо запретить себе думать о жаре. Но и о холоде тоже надо постараться не думать. «Постараться не думать» – слабо. «Надо не думать» – так вернее.

У нас работал электромонтер-чех. Он получил семь лет за дочь. Его дочери восемь лет. Любопытное сочетание возраста дочери и срока, полученного за нее чехом. Их город разбомбили союзники. Во время бомбежки погибло много людей, потому что оборудованные бомбоубежища были только в немецкой колонии. Никто из немцев не пострадал. И дочка нашего чеха предложила:

– Надо забрать у немцев бомбоубежища и засыпать их землей, тогда сразу же мир заключат, потому что немцам тоже будет страшно без бомбоубежищ…

Чех рассказал про это дочкино предложение в очереди за свеклой. На него донесли. Он потом понял, что на него донес маленький человечек из соседнего дома, который ходил тихо и неслышно, всем улыбался и норовил помочь каждому. Он, как оказалось, не брал денег в гестапо. Он доносил со страху.

Чех, видимо, догадывался, что я иду в побег. Он отдал мне свои перчатки. Поэтому рукам довольно тепло. Руки в побеге очень важны. Если пальцы застынут – тогда совсем плохо. Пока-то их согреешь! А ведь пальцы могут понадобиться в любой момент, и они у меня в любой момент готовы. Пальцы – мое оружие. Я храню его в тепле. Спасибо чеху!

Когда ты в напряжении, тогда видишь и слышишь то, чего ждешь, на мгновение раньше, чем на самом деле увидел или услышал. Я еще ничего не почувствовал – ни толчка, ни подергивания троса, я ничего не слышал – ни усиливающейся работы мотора, ни гудка регулировщика, но я уже твердо знал, что через секунду, самое большее – две, вагонетки тронутся и поползут к бункерам.