Хрустальный дом (страница 2)

Страница 2

– Баб Нюр, а на собрание не опоздаешь? – спросила Елена Дмитриевна. Собрание было важным. У усадьбы Копыловых появился хозяин.

Она, вероятно, так и рассыпалась бы лет через двадцать, если бы не глава деревенской администрации Артемьев, который выжимал копеечку из вверенных ему территорий. Но то, что Теряево находилось за рекой, сильно портило карты. Новый асфальтовый завод построили в Гришаеве, а большой коммерческий зверопитомник – возле железнодорожной станции.

Активность Артемьева сосредоточилась на усадьбе. В итоге нашелся коннозаводчик Армен Джангарян. Он планировал переделать усадьбу в пансионат с конными развлечениями.

Сегодня Джангарян собирался показывать эскизы переделок. И отдельным вопросом значилась судьба бабы Нюры: ее участок, как выяснилось, находился на территории усадьбы. Джангарян трижды предлагал Нюре новый сруб в любой части деревни. Без ее подписи на документах строительство было не начать. Но она стояла насмерть. Местные сердились, им посулили рабочие места, но обижать Нюру не хотели: тридцать лет она работала акушеркой в здешнем, теперь переведенном в Гришаево роддоме. Почти все теряевцы родились ей в руки.

В первый вечер к Нюре вместе с Еленой Дмитриевной отправился и Артемьев.

– Баба Нюр, ты уж не подводи нас. Мы край дотационный, нам рабочие места нужны.

Баба Нюра рылась в сундуке с бельем.

Артемьев попытался еще раз:

– Я тебе лично переезд устрою, будешь в тепле и комфорте. А если газ выбьем, так и вообще…

Баба Нюра вложила в руки Елены Дмитриевны стопку постельного белья и отправилась на огород. Артемьев выругался и посмотрел на потолок, словно ждал от того совета.

– Может, у вас получится? – вдруг спросил он Елену Дмитриевну. – Вас же учат с людьми разговаривать? Я за Джангаряном год бегал, на свои кормил, на рыбалку возил. Соскочит – зиму не продержимся, на дрова не останется.

– Мне кажется, Нюра никого не слушает.

Он почесал за ухом:

– У нас таджики в низком старте. Лес почистим, парк облагородим. Может, даже орхидеи снова…

– Мы в местные дела не вмешиваемся, этика… профессиональная.

Артемьев поднялся:

– Этика-уэтика.

Нюра продолжала созерцать пруд:

– Карпами, ироды, набьют. А ей там и одной тесно.

– Так вы что, из-за русалки стройки боитесь? Боитесь, конезаводчик пруд потревожит? – дошло до Елены Дмитриевны.

– Ну, – ответила Нюра.

– А Артемьев знает?

– Много чести, – ответила Нюра.

Нюра скинула опорки и сейчас стаскивала с плеча байковый халат, под которым оказалось ситцевое платье.

– Баб Нюр, вы чего?

Нюра стянула платье и понесла свое белое, на удивление крепкое тело к пруду. Не дрогнув, рассекла прибрежные заросли, прочавкала по глине и погрузилась в воду, спугнув водомерок.

– Зовет меня, – сказала Нюра из пруда, – скучно ей. Чай не карп.

«Не карп», – эхом подумала Елена Дмитриевна, глядя, как Нюра бойко плывет по кругу.

Когда они возвращались, Кевин вдруг пустился философствовать. Он рассуждал, что его страна может быть доброй и удобной, если у тебя есть хорошая работа.

В обратном порядке перед Еленой замелькали дорожные развязки, большой хот-дог, розовый пончик. А она подумала, что об этой поездке не знает ни одна душа. И если бы вдруг ее не стало, этого тоже никто бы не узнал. Может, ее и не было? Может, она, не заметив, просто растворилась в этом бескрайнем, помеченном пончиками и хот-догами пространстве воды и света?

Перед тем как высадить Елену у дома, Кевин полез в сумку, долго рылся и наконец достал блокнот:

– Вот. Это вам – самый удачный.

Протянул снимок с парусником. У нее вдруг мелькнула мысль о поцелуе, но быстро угасла.

Пикап, крупный, как белый медведь, мелькнул и пропал среди стриженых кустов. Парусник на полароиде был мал и безмятежен. На фоне сплошных темно-зеленых вод он слегка расплывался и будто мерцал. На обороте в правом нижнем углу стояла подпись: «For Helen #22-1997-kevin».

Домой идти расхотелось.

Кевина она больше не видела.

Вечером муж сообщил, что ему дают должность младшего профессора на кафедре общей политологии. Контракт на три года.

– Ты рада? – спросил он.

Она не знала, что сказать.

– Думал, будешь рада.

Через два месяца муж защитился. На вечеринке он весело чокался с научным руководителем, долго тряс тому руку. Еще через две недели она одна вернулась в Москву и, защитив диплом, стала готовиться к экзаменам в аспирантуру. Вскоре начались экспедиции и шли чередой, перемежаясь с библиотечными днями, заседаниями кафедры, институтским буфетом и запахом сигарет, пропитавшим их здание от входа.

Напоследок Нюра, почти касаясь щекой воды, что-то пошептала в глубину и начала выходить.

Елена Дмитриевна подумала, что скоро от теряевского диалекта ничего не останется. Как-то, лежа с Восьмеркиным под кусачим мохеровым пледом на скрипучем раскладном диване, они об этом заговорили. Он тогда сказал, что они гоняются за призраками.

Несколько раз они возвращались в одни и те же места спустя три года или пять лет. А слов уже действительно не было. Старики умирали, и место делалось безголосым. Кто останется в Теряеве через семь, скажем, лет? Джангарян? Артемьев?

Нюра вдруг пошатнулась и с тяжким всплеском – словно в замедленной съемке – завалилась на спину.

Елена Дмитриевна вбежала в воду. Ноги обдало холодом, мокрая юбка облепила колени. Елена Дмитриевна выхватила Нюру и потянула что есть мочи. Но пятки поехали по скользкому илу, правая ступня выскочила из подвернувшейся туфли. Она потеряла равновесие и, отпустив старуху, оглохла и ослепла от горькой воды.

Она замотала головой, как мокрая собака, поднялась, снова потянулась – руки ушли в пустоту. Сердце колотилось. Моргать было больно. Елена Дмитриевна шарила по воде, как слепой, прокладывающий себе палочкой путь в толпе. Она снова поскользнулась, но на этот раз, присев, кое-как удержалась.

Нюры не было.

С пустой головой и отяжелевшими ногами Елена Дмитриевна опустилась на бревно: на краю лежала Нюрина одежда, рядом стояли черные резиновые опорки, по которым ползали муравьи. Пруд успокоился, как будто заснул. А ведь легко могла бы следом потонуть.

Автобус должен был прийти меньше чем через час.

Деревня стихала рано, в домах работали телевизоры, бросая голубые отсветы на окна. Вечерние облака походили на пасущихся в блюде киселя овец.

Войдя в избу, Елена Дмитриевна вымыла посуду – две тарелки, чайную ложку, вилку, чашку и стакан. Аккуратно разложила на мягком вафельном полотенце. Затем глотнула из бутылки самогона. Нюра хранила его в дверце холодильника. Ощущая ожог, наконец стянула мокрую одежду. На плечах висела кляклая коричневая осока. Одежду хотелось выбросить, но не нашлось куда, и она просто затолкала ее в пакет.

Елена Дмитриевна только-только успела натянуть сухое, как, волоча за собой прыгающий на слабых колесах чемодан, в дом вошел Аксаков:

– Елена Дмитриевна? Через пятнадцать минут автобус, а вы на смски не отвечаете. Восьмеркин завтра встретит, оклемался. Вы собираетесь?

Она кивнула.

Аксаков, не спрашивая, сел у холодильника и погрузился в переписку.

За годы разъездов Елена Дмитриевна придумала идеальную командировочную формулу, список вещей на все времена – дождевик, жилет-пуховик, невесомый зонт, компактный фен. Сборы занимали минуты. Она уже поняла, что никому ничего не скажет и не побежит к Артемьеву. Вместо этого она подбирала вещи с ощущением, что заметает следы. Куда-то запропастился фен.

Она закружила по комнате, как механическая балерина. Сдернула с кушетки покрывало, сняла постельное белье. Стала перестилать одеяло.

Ей захотелось обнять Восьмеркина – накуриться, почувствовать, как грубый мохер пледа кусает икру, напоминая, что у нее есть тело. Надо было что-то успеть, неясно что, но ведь надо.

К калитке подъехал автобус, дважды коротко гуднул. Забытые деревни, слова, которые никто не понимает.

Движением воздуха со стены сорвало рисунок с парусником. Покружив, он приземлился на половик.

На обороте коричневым карандашом, расползающимся детским почерком было выведено: «Мамуле от Русалочки». Но Елена Дмитриевна не заметила надписи. Надо было спешить.

Шаг второй.
Кясму

Январь. Только по снегоступам можно догадаться о зиме. Робкий снег прошел четыре дня назад. С тех пор солнце. Тротуарная плитка на площади кампуса сухая. В новой кофейне, помимо Кевина, еще человек пять – ровно столько, чтобы в заведении ощущалось оживление.

Поджарая филиппинка лет пятидесяти с нитяными браслетами на обеих руках делит с дочкой завтрак: гора овощей и хлеба на деревянной доске. У обеих блестящие черные волосы. Завтраки здесь подают весь день.

На Кевине льняная рубашка цвета какао, самая дорогая, подаренная Барбарой на Рождество. В ней он почти сливается с обивкой дивана. Кевин не ходит в сетевые заведения. Поддерживать монополистов не в его правилах. В этом кафе он второй раз. Оно называется Lowkal. Говорят, его хозяин – бывший голливудский актер.

Вчера Кевин отпраздновал день рождения в баре у дома в компании Джеффа. Наутро в голове шумело так, как будто там пылесосили.

Кевин с завистью поглядывает на таек. Те не спеша мажут пористый хлеб хумусом. Наверняка это бездрожжевой хлеб прямо из печи. Но Кевин не ест хлеб. Барбара отучила. Он заказал какао – стопроцентный кенийский с соевым молоком. Полезно и питательно. Семь долларов за стандартную порцию.

Официант ставит перед ним керамическую кружку. К ней прилагается печенье размером с ноготь.

– Как жизнь? – интересуется Кевин.

Парень кивает. Он рыж и высок.

– Ты откуда? – спрашивает Кевин.

Горячий какао и простой, понятный обмен репликами – это то, что вернет миру устойчивость, хотя бы ненадолго. Тем более ему кажется, что официант родом из его мест – бостонский или с окраины Гарварда.

– Таллин. Меню оставить?

Кевин не знает, что такое Таллин. Вероятно, Средний Запад.

– Таллин?

– Эстония.

Кевин пытается припомнить штат, в котором водится Эстония.

– А что еще есть в Эстонии?

– Кясму, лучшее место на земле, – говорит официант и идет к тайкам, похоже дозревшим до десерта после своей горы хлеба, овощей и хумуса.

Действительно, Кевин слышит, как дочка заказала шоколадный маффин (домашнее сливочное масло, рисовая мука, тростниковый сахар), а мать – бескофеиновый капучино.

Кевин думает: Кясму. Звучит по-японски. Но не японское. Но за границей, конечно, за границей. Расспрашивать официанта пока больше не хочется. Можно, например, съесть маленькое печенье.

Кевин не был за границей. А вот Барбара много ездила. Теперь она работала в фонде, который сводил европейских деятелей культуры с американскими партнерами. Ей нравилось путешествовать.

У них был лабрадор Никки. Кевин обратил внимание, что волосы на животе Никки в последнее время стали желтыми, как моча. Барбара ездила, а Кевин и Никки сидели дома.

Когда-то Кевин был подающим надежды, а потом почти совсем модным фотографом. Пиком его карьеры стала выставка «Сто один парусник» из ста одного полароида.

Он ждал, что будет быстро расти, и в первое время все действительно двигалось: одна банковская сеть с Юга заказала ему семь парусников три на три – для украшения холла в новом бостонском офисе. Затем Кевин сменил технику, увлекся мокрой коллоидной печатью, получил грант для издания каталога. И встретил Барбару.

Она пришла на открытие групповой выставки, где он выставлял портреты друзей в маскарадных костюмах. Возможно, он бы не обратил на нее внимания, если бы не наступил ей на ногу. Тогда, тринадцать лет назад, Барбара стилизовала себя под лайт-версию эмо в диковатом сочетании с хиппи.