Рябиновый берег (страница 3)

Страница 3

Хоть лысый предлагал, выставлял себя за щедрого хозяина, он к срамницам не пошел. Билось в нем: «Первым отведаю сладости. Потом сдам в сонмище Степанову дочку, в кошеле зазвенят рублики. Месть окажется полной».

Молодой задорный голос выделывал коленца:

Девки в бане парились,
А я рядышком сидел.
Девки юбки поскидали,
Я к ним сразу полетел…

Третьяк, вспомнив свою бесшабашную юность, остановился, заулыбался во весь рот. Молодец в расстегнутом кафтане, с колпаком набекрень, стоял возле бани, а вокруг него вились две девки в татарских сапогах. Сверху платки, а под ними, видно, и не было ничего. Одна тянулась к нему, ловила шею губами, вторая прижималась к плечу, елозилась, будто змеища.

– Кажись, знакомый? – пробормотал Третьяк.

И, углядев рожу, натянул малахай пониже и рысью побежал прочь с Катаевого подворья. Только бы срамницы закружили голову мальцу так, чтобы про все позабыл. Ему ли не знать, как оно бывает.

После той встречи радость Третьякову словно корова языком слизнула.

* * *

– Жена ты мне. – В избу зашел кто-то большой, пропахший хвоей и порохом.

Лицо его пряталось во тьме. Все не могла углядеть, кто там. Послушная, обретшая за последние месяцы покорность Нютка накрывала на стол. Откуда-то взялось вино, терпкое, иноземное, какое пили в отцовых хоромах. Льняная скатерть с вышивкой. На огромных блюдах наложено яств с горою.

А незваный муж все ел и ел.

Наконец насытился и стал еще больше, аж кафтан на плечах затрещал. Вытер пальцы с тщанием приличного человека. Да у него обе руки, с облегчением поняла Нютка. То не старый Басурман. Не хромает – значит, и не Третьяк.

– Иди к мужу своему, – велел он, посадил Нютку на колени и запел колыбельную песню. Да странную: там все про голубя и голубку, про хвосты да крылья.

Потом целовал ее, гладил от самого затылка до места, где заканчивалась податливая спина. Сначала легко, невесомо, потом все настойчивей, вдавливая пальцы в ее плоть. «Жена, жена», – повторял на ухо.

Нютка проснулась, со стыдом вспоминая, что привиделось. Ее окружала безбожная тьма, далеко еще было до рассвета. Нютка вновь видела мужа. Он то гладил ее, то бросал, то умирал в глубоком овраге. И всякий раз, очнувшись ото сна и испив воды, думала, что сны вещие.

Так в маете и видениях Нютка провела немало времени. В зимовье потрескивали поленья, пахло дымом, похлебкой, вчерашним жженым хлебом, и она все не могла вынырнуть из глубоких снов, пыталась понять, знает ли того мужа. А он отворачивался и облачался в сумеречный кафтан.

* * *

Давно настал день. Нютка поднялась, испила водицы, поняла, что в зимовье осталась одна – Басурман, видно, ранним утром пошел на охоту.

Узница – да без стражей. Всякая дура бы попыталась бежать.

Э-эх…

Только Нютка давно поумнела. Недели две назад отыскала старые лыжи, приладила их, доковыляла до первой березы, упала, не скоро поднялась. Пошла в своих котах[7], оскальзываясь на каждом шагу, услышала вой недалеко от себя – и со всех ног бросилась в зимовье. До самого вечера отдышаться не могла. Басурман понимающе хмыкнул, увидав размокшие коты, что сушились возле очага.

Нютка тогда смирилась.

* * *

Загостевали сумерки.

Среди деревьев, где-то в белесом мареве похрустывало и вздыхало. Словно тосковало по родному дому, как и стоявшая у зимовья девчушка в ярком платке. Нютке вновь стало жаль себя, занесенную чужой волей невесть куда. И еще она отчего-то вообразила, что Басурман не вернется, останется где-то там, в лесу, в медвежьей берлоге. Одна Нютка не выживет. Или замерзнет, или…

Что мелькает меж светлых, почти сливающихся со снегом стволов? Какая-то нелепая, кособокая фигура. Движется медленно, тяжело.

– Вернулся! – завопила Нютка, позабыв о своей неприязни, и побежала навстречу.

Да, это был Басурман. Усталый, ловящий губами воздух, он тащил что-то большое. И оставался за ним красный след – Нютка и отсюда углядела его.

Одной рукой Басурману управиться было сложно, Нютка бестолково крутилась рядом, пытаясь помочь, но лишь вызывала негодующий рык. Добыча уже лишилась головы, охотник отрезал ее за ненадобностью. Тонкие копытца волочились по снегу.

– Возьми нож да поленьев принеси, – отрывисто сказал Басурман, и Нютка тотчас побежала исполнять его повеление.

Он развел костер между диким лесом и теплым зимовьем, буркнул зачем-то: «Волков отпугнуть надо». И они вдвоем сдирали шкуру, свежевали, вытаскивали успевшую остыть требуху, и Нютка не раз отходила, сплевывала кислую слюну – от запаха и вида крови мутило. До такой грязной работы ее раньше не допускали. Но Басурман не знал жалости, повторял: в этих землях иначе не выживешь.

Потом поджаривали на костре пласты мяса, нанизанные на прутья. Они исходили соком, шкворчали, обугливались, таяли на языке. Нютка с набитым ртом пробурчала: «Ну и вкуснотища», а Басурман поглядел на нее да глаз не отвел. Что-то в лице его было новым: словно рассмотрел Нютку, малую бойкую птаху. И еще неясное, смутное, Нютке стоило бы разгадать – что.

– А ты в каких землях бывал, расскажи? – завела Нютка разговор, когда мясо и требуху они уже затащили в зимовье, в холодную клеть, когда руки и лица были отмыты от крови, а по телу расплылась блаженная нега от усталости и сытой утробы.

Он буркнул что-то вроде: «Угомонись» – и скоро заснул. Нютка давно чуяла: Басурмана забавляет ее любопытство, ее всегдашнее бесстрашие и надоедливость.

«А отчего ты такой злой? Научишь меня охотиться? Отпустишь домой, я домой хочу», – всякий вечер она спрашивала новое, он ничего не отвечал, но взгляд словно бы теплел, становился не таким колючим, и даже морщины на лбу разглаживались.

Нютка долго не засыпала, примеряла, как бы сделать добрее однорукого кузнеца, бывшего материного мужа. И казалось ей, что сотворит чудо: злейшего татя, колодника, злыдня обратит в друга и заступника.

* * *

– Третьяк пропал. Уж ден восемь нет, – вымолвил Басурман глухо, будто себе, а не пронырливой Нютке.

Но она и не думала молчать:

– Да лучше бы и вовсе не приходил.

Он прочистил горло, хотел, видно, укорить в скудоумии, но боле ничего не сказал.

День наполнен был хлопотами. Басурман рубил мясо, Нютка обсыпала его солью, мазала перцем из своего узелка, вздыхала про себя: пряностей, подаренных братцем, было ой как жалко. Требуху промыли да обильно посыпали солью, лишь кишки Басурман со вздохом отнес в лес диким зверям: растопленной водицы для их прочистки бы не хватило.

Потом он велел Нютке сложить куски мяса в лохань. Полил его чем-то из кожаной фляги, перемешал, потискав каждый кус. Помедлил, плеснул в глиняную чашку, осушил одним махом и сморщился, плеснул вновь и протянул Нютке. Она замотала головой: вина или сбитня девкам отродясь не давали, отец строго-настрого запрещал, поминая пьяных баб в корчме.

– Учись пить. Здесь понадобится, – сказал Басурман, а она не смела перечить.

Нютка вдохнула воздух, точно ей предстояло бежать по лесу, поплескала содержимое чашки, понюхала – какая же пакость! – и все же вылила в себя. Нутро тут же загорелось, словно что-то горячее, почти кипящее оказалось там.

– А-а-а, мамушки, – завопила она, бросила оземь ту чашку, не побоявшись разбить, забегала по избушке, пытаясь унять жар. Зачерпнула водицы, выпила, отломила краюху хлеба, взяла зажаренной оленины и лишь потом смогла сесть, успокоиться и ощутить, как тепло расползлось по телу.

– А хорошо-о-о. Да, хорошо-о, Бас-су-урман, – повторяла она, и что-то стряслось с языком, вяз на каждом слове.

Мужик только вздохнул, пробормотал сквозь зубы какое-то ругательство, что-то вроде «дурень», но Нютка не могла в том ручаться. Лавка манила ее, будто шептала: «Приляг, милая», но она противилась. Встала, пошатываясь, побрела к очагу, чуть не упала, споткнувшись о лохань с мясом. Басурман взял ее за руку, привел к той самой лавке и велел:

– Спать.

В голове шумело, но шум тот казался ей приятным. Нютка впервые ощутила, как страх и тревога куда-то ушли, воспоминания о родительском доме подернулись дымкой. Потрескивали угли, в зимовье пахло мясом, да так, что слюнки наворачивались, а ужасный старик Басурман казался вовсе не чудовищем. Голова боле не кружилась, жар обратился в равномерное тепло, и Нютка поняла, отчего отец, Голуба и иные мужики с таким азартом пили из чарок вино.

Прикрыла куском дерюги оголившиеся ноги, вздохнула и пожалела, что злыдни не пленили вместе с ней еще кого-то. Страсть как хотелось поговорить, посмеяться, сыграть в салки, а с этим угрюмым стариком не сыщешь никакого веселья.

Нютка видела лишь его спину, острые лопатки, прикрытые старой прохудившейся рубахой, черные с сединой космы, руки – здоровую и калечную, что исхитрялись нанизывать шматы мяса на оструганные сосновые ветки. «Помочь бы, что я лежу-то?» – подумала, но не двинулась с места. Тело казалось легким, невесомым, руки-ноги не хотели слушаться.

– А ты матушку мою любил? – вдруг сказала она то, что крутилось на языке не первую седмицу. – Я вовсе ничего не знаю.

Басурман не сделал ни одного лишнего движения, он продолжал нанизывать мясо, потом сгреб угли, поставил на них какую-то железную закорюку и положил ветки так, чтобы мясо густо пропитывалось дымом.

Нютка закашлялась, громко, захлебнувшись. Решила уже спросить еще что-то – вино словно подарило ей бесстрашие. Да Басурман резко встал, обтер дерюгой руку и подошел к Нютке так близко, что она увидела налившиеся кровью белки глаз.

* * *

Лыжи скрипели по свежему снегу, заплечный мешок бил по спине – после полудня Третьяк вылез из-под бока жены и отправился в дальнее зимовье. В России на Ефимия Осеннего[8] слякоть и бездорожье, а сюда, на Камень-горы, пришла зима.

Третьяк шел по звериной тропе, широкие лыжи ходко скользили, не проваливались. Снег налипал, подтаявши, и он иногда останавливался, соскабливал белое месиво кухтарем[9], потом оббивал его о ствол и продолжал путь.

Сквозь еловые ветви светило солнце, Третьяк взмок под теплым тулупом, выругался. Женка берегла его исхлестанную спину, дура, твердила, застудишь.

Все у него вышло чудно, как будто помогал кто. Тогда, в сонмище, увидел Илюху Петуха, затаился, ждал беды. Да только никто за ним не явился. Сосунок упустил удачу свою, а скоро верный человек сказал, что Илюха поехал вослед обозу.

Возле молодой осины увидел свежие заячьи следы, вдалеке мелькнул куцый хвост оленихи. Только нынче не до охоты. Здесь другая добыча… Как додумался до такой затеи – отдать Степкину дочку в сонмище, к срамным девкам, – сам не знал. И от ловкости своей, удачливости Третьяк чуть не закричал на весь лес: «Ай да молодец!», но все ж сдержался. Только стянул шапку, взлохматил волосы, употевшие от долгой ходьбы.

Лес густел, дорога пошла чуть вверх, на пологую сопку. Где-то рядом трещали сороки. «Не ходи один по вогульским местам», – говорил ему седой хозяин избы. А Третьяк верил, что его никто не тронет. Он все ж прижал руку к нательному кресту – Господь убережет раба своего, пошел на лыжах шибче.

От города до зимовья ходу полдня. Ежели местные бесы с пути не сведут. Третьяк прочистил горло, харкнул густой слюной на сугроб. Что-то звякнуло, он поднял голову и вздрогнул. Ленты, платки, яркие бусы трепыхались на ветру – значит, рядом вогульское капище.

– Господи, помоги, – прошептал Третьяк. Все ж не пошел прочь от поганого места, а, пригнув голову, сторожко крался к чистой поляне, путь к ней указывали подношения и оленьи рога на сучьях.

[7] Коты – кожаные башмаки.
[8] Ефимий Осенний – День памяти Евфимия Солунского, 15 октября.
[9] Кухтарь – палка для передвижения на лыжах.