Рябиновый берег (страница 5)
* * *
Вопреки угрозам своим Басурман тащил огромного, словно распухшего Третьяка один. И готовил могилу один. Да и то… Земля промерзла, застуденела, не спешила принять мертвого.
Басурман просто рыл снег – неглубокий, вершка[10] четыре, не боле. Одной рукой орудовать было неловко. Та самая палка с крюком выскальзывала из пальцев. Басурман кашлял тяжело, до хрипоты, сплевывал слюну и рыл вновь. Нютка лезла, голыми ладошками копала снег, отпихнул ее резко, мол, отойди.
Окровавленное тело, в лохмотьях и вмятинах, будто рваный холст или освежеванная олениха… Как Нютка ни отводила глаза, а все ж не выдержала, углядела, на что похож теперь главный злыдень. Навеки то запомнит.
Тело уложил Басурман в ту ямину, засыпал снегом, нарубил еловых лап, прикрыл сверху, будто спрятал от всевидящего ока. Нютка во время того стояла рядом, тряслась осиной на ветру, шептала: «Да святится имя Твое, да придет Царствие Твое», сбивалась, шмыгала, глотала слезы и начинала сызнова.
Басурман вновь прогонял ее от ямы в снегу, от мертвеца, от ужаса, а Нютка не уходила, стояла рядом и зачем-то просила прощения за сотворенное по ее вине.
– Волки разроют, – буркнул Басурман.
Он еще раз поглядел на то место, где схоронил убитого, даже не перекрестился. Пошел к зимовью, чуть пошатываясь. Нютка плелась следом и каялась за двоих. Да чуяла, Басурману ее молитвы не надобны.
* * *
Она благодарила тех неведомых хозяев или гостей зимовья, что оставили иглу да нитки. Как иначе бы она совладала с подранными рубахами? Еще до рассвета села у лучины и творила шов за швом. Будто, связав воедино лохмотья, она могла забыть о мертвеце и обратить жизнь свою в гладкое полотно.
Басурман встал, долго зевал в кровати, и эта беззаботность его раздражала Нютку. Она скребла снегом и песком кровавый пол, боролась с тошнотой и боялась даже взглянуть на злыдня.
Он вел себя так, будто ничего прошлой ночью не случилось. Принес поленья, настрогал лучин, даже принялся натирать снегом шкуру добытой оленихи.
Ужели убил соратника и совсем не раскаивается?
Потом Нютка вспомнила жену Третьяка Лукашу – теплая улыбка, золотые косы, всегда готова помочь Нютке, а она… Заревела, заголосила на всю избу, да так, что Басурман ушел, не оборотясь. Видно, боялся бабьих слез.
А угомонив сердце долгими слезами – для чего еще они девкам дадены? – починив одежу, вычистив дух смерти из зимовья, Нютка принялась думать, что станет с ней дальше.
Может, злыдень сжалится и вернет ее матушке-батюшке?
4. Не смогли
Дорога расстилалась перед ним – снежная, белая, бесконечная. От неровного, порой взбрыкивающего скалистыми уступами Верхотурья она пошла по благодатной равнине.
Непривычно ехать одному по укатанной многими санями дороге. Сначала Илюха надеялся на попутчиков, а потом решил, что в том есть благодать. Не слушать надоедливых казаков, не бегать во время кратких остановок по малейшим поручениям.
– Ты самый молодой, бери кадушки – и к реке.
Жеребец, которого Илюха щедро накормил овсом, трусил вперед, сани катили по гладкой дороге, а голова его, наконец избавившись от винных паров, светлела.
Ежели бы Степан Максимович поехал с ними на розыски Нютки, все сложилось бы иначе. Илюхе чудилось иногда, что он и не человек вовсе: то ли зверь, то ли бесовская сила. Люди шепотом сказывали байки, как в детстве хозяина чуть не забили, как со свету свести хотели, убивали да все убить не могли. Со всем справился, всех одолел. А еще был справедливым, умел пошутить, оделял людей по заслугам.
– Эх, – выдохнул Илюха.
Хозяин собирался возглавить отряд. Да с ним случилось лихо: за день, как надобно было выдвигаться, он свалился да сломал ребрину. И его, рассыпающего проклятия и богохульства, знахарка уложила в кровать.
Сама благословила каждого казака – ведьма, а крест творила лихо, – обняла всех на прощание. И пахло от нее то ли полынью, то чем еще терпким. А малая Феодорушка, хозяйская младшая дочка, подбежала к Илюхе, пискнула что-то неясное, жалобное, и все засмеялись.
Много верст осталось за спиною. Сколько еще впереди…
Залаяли вдалеке собаки. Стучали топоры, потянуло дымом – и зоркий глаз Илюхи уже разглядел поселеньице. Жеребец пошел веселее, Илюха поторапливал его: «Милый, давай» – и скоро уже увидал двух мужиков, ставящих сруб, детвору, которая, завидев незнакомца, спряталась под крыльцо – то было делом привычным в этих пустынных и полных лихих людей местах.
– Здравствуйте. – Он спрыгнул с коня, поклонился, стянув колпак, и мужики – немногим старше его – поглядели на него приветливее.
– Ты не строгановский ли? – спросили они и повели куда-то на край малой, в десять домов, деревушки.
– А куда идем-то? – спрашивал Илюха, но мужики ничего вразумительного не говорили, подвели к светлой, недавно срубленной избе и оставили.
На пороге появилась хмурая нестарая баба в платке, завязанном так низко, что закрывал брови.
– Цо, к мертвому? Цуть не опоздал, – сказала она, и говор ее выдавал уроженку северных мест.
Илюха чуть не убежал к своему жеребцу, саням – подальше от жути. Но все ж кивнул и пошел в ту избу.
* * *
С прошлого утра Басурман взялся за сборы: уложил в заплечный мешок Третьяковых соболей, завязал в холстину оленье мясо, бутыль с водицей, каравай и все нехитрые пожитки. Велел Нютке выбрать лыжи по своей ноге. Да от того было мало толку. Лыжи выскоблены были в деревянных плашках под ногу мужскую, длинную, широкую, и Нюткина тощая ступня болталась, будто льдина в проруби.
Басурман выдумал: обвязал ее коты соломой, затянул сыромятными ремнями на ноге и решил, что дойдет так до Верхотурского острога через дремучие леса.
Присыпали песком угли, смахнули со стола крошки, перекрестились пред ликом Спасителя, видавшего их грех.
Нютка чуть не завопила: «Давай останемся здесь!» Сколько худого случилось в зимовье, а ей все ж мерещилось, что дальше будет и того страшнее.
– Куда ты ведешь меня? Скажи, Богом прошу!
А Басурман, будто кто заколдовал его, все молчал. Нютке хотелось кричать, плакать, виниться перед Господом за совершенное ими злодеяние… Но она не смела.
* * *
Изба поставлена была так, что несмелое зимнее солнце попадало внутрь через окна. Илюха сразу пошел к тому, кого баба обозвала мертвым. Он лежал у волокового окна, на лавке, рядом в зыбке таращил глаза лысый мальчонка.
– Успел, – выдохнул Михейка и улыбнулся.
Он и правда выглядел мертвецом: по лицу разлилась серость, глаза толком не открывались, нос заострился. Илюха, хоть никогда любови к десятнику не питал, почуял, что на глаза полезла сырость.
– Чего же? Как?
– Ты, видно, солнцем целованный. Напали на нас тати шальные, как верст десять отъехали от города. Хотели обозы отбить, оружие, доспех. Все живы-здоровы, а я вишь… – Михейка отодвинул дрожащей рукой дерюгу и открыл грудь: рваный кафтан, рубаху… а промеж них – красное сочащееся месиво чуть в стороне от того места, где бьется сердце. – Как и жив еще, не знаю.
Он замолк. Видно, пытался изыскать силы, Илюха заботливо закрыл его дерюгой, сжал руку – холодную, будто лед на Туре или иной зимней речке.
– Ты чего? Мож, отлежишься, – неуклюже попытался он утешить Михейку. Но всякому было ясно: в том нет правды.
– Агу, – залопотал младенец, и его радостное было так неуместно, что Илюха чуть не велел бабе угомонить дитя. Лишь потом вспомнил: в чужой они избе.
– Ишь как, один умирает, другой жить начинает, – будто ответил ему Михейка.
А потом долго, покуда хватало сил, сказывал, куда велел ехать казакам, как верно искать Нютку, как отписки составлять через грамотных дьяков Степану Максимовичу, как торговать с сибиряками и об ином, важном. Зачем-то отдал ему свою лядунку для пороха, добрый нож – таким и медведя забить можно, мешок с деньгами и копоушку. Умер он еще до темноты, сжимая Илюхину руку сначала сильно, а потом все легче. Наконец рука и вовсе упала, повисла – и жизнь ушла.
Илюха вышел из той избы, сел на крыльцо и, сам того от себя не ожидая, заревел. Баба не смеялась, только позвала за стол.
Илюха оставил монет за труды и на Михейкино погребение, напоил и накормил жеребца и поехал дальше, прижимаемый к земле грузом. Степан Максимович велел его, дурня, остолопа, назначить главным над отрядом, ежели с Михейкой что случится.
Так узнал он, что получить желаемое – не значит стать счастливым.
* * *
Вышли они по первой зорьке, когда несмело пели какие-то пестрые птахи. Басурман шагал широко, припадая на одну ногу. Нютка не могла угнаться за ним. Лыжи проваливались в снег, коты норовили выпасть из ремней. Несколько раз она, запнувшись о корягу или пень, падала, черпала снег за шиворот, мочила шерстяные чулки, проклинала все на свете. И особенно злыдня Басурмана.
– Куда идем? В Верхотурье?
– Туда, – смилостивился над ней Басурман.
– А что в Верхотурье? Там куда? Можно весточку отправить отцу. Он золота тебе много даст. Я расскажу, что ты спас меня. Какой добрый ты, совсем-совсем не злой.
Нютка все продолжала свою речь, а по затылку Басурмана понимала: говорит совсем не то, и молчание порой дороже злата-серебра. Только она, болтливая сорока, верила: сможет уговорить злыдня и сотворить из горестей своих что-то светлое.
Солнце катилось к закату. Нютка готова была упасть на снег и закрыть глаза: «Пусть умру, да шагу больше не сделаю». И Басурман, упрямый, безжалостный, наконец остановился, сбросил заплечный мешок, обтряхнул поваленный ствол от снега, вытащил бутыль с водицей и снедь.
Нютка, как ей и мечталось, вытащив ноги из окаянных лыж, упала на тот ствол и даже застонала от радости.
Ничего не осталось от балованной дочки. У печи стояла, полы мела, порты вонючие штопала. Да дорога по зимнему лесу оказалась еще тяжелей.
– Ешь. – Он кинул ей бутыль и сверток с едой. – Скоро пойдем. А не то волки настигнут.
– Волки злющие, голодные, – вздохнула Нютка и послушно принялась за еду.
* * *
Сколько дней не видала иных людей, окромя злыдней? Нютка счет не вела, но знала: целую прорву.
Она разглядывала бедную клеть – солома по углам, стол из одной доски, лик Божьей Матери, малеванный безруким, светец с двумя лучинами, лавки. Хозяину постоялого двора, мужику с хитрой рожей, Басурман сказал, что им с дочкой надобна одна клетушка. Показал какую-то грамотку, и хозяин кивнул.
«С дочкой», – чуть не сказала Нютка, да вовремя сдержалась.
Дочка… Крыса серая тебе дочка! Она хмыкнула и тут же раскаялась: кто ее от Третьяка-то спас, честь девичью сберег? Богородица, помоги, пусть смилостивится Басурман, увезет ее в отчий дом.
– Правда же? – спросила Богородицу, а та опустила глаза: – Правда!
В Верхотурье давно пришла ночь. Нютка город и разглядеть толком не успела. Высокие изгороди, мерзлые колдобины, далекий звон колоколов, тихий лай дворовых псов, розвальни, чуть не столкнувшие их с узкой дороги, гневливые мужские голоса. Они проникали и сюда, за тонкие тесовые стены, и будили какое-то неясное предчувствие.
Что готовит ей городок, который отец звал вратами сибирскими?
В животе забулькало, заурчало – и Нютка вспомнила о насущном. Басурман принес в клеть скудной еды – краюху хлеба, лук, кувшин с квасом – и ушел. Куда – неведомо.
Нютка добавила к яствам добрый ломоть оленины – зря, что ль, жарили ее на углях? И принялась за трапезу. Ржаной хлеб печен был давно, нерадивой бабой – даже Нютка стряпала теперь лучше. От кваса на лицо лезла оскомина. Лук – и тот успел погнить в погребах, да Нютка, воздав хвалу, съела все.
Шло время. Она вытащила из Басурманова мешка несколько соболей, продела их меж пальцами, залюбовалась: ишь как блестит. Вдруг померещились ей кровь и лохмотья плоти, услышала: «Пожалей» – и отбросила те шкуры.