Метрополис (страница 2)
Фредер безучастно наклонился к ней, помедлил, как бы к чему-то прислушиваясь, и неожиданно резким движением сорвал с ее глаз узкую черную маску.
Девушка вскрикнула, будто оказалась донага раздета. Руки взлетели вверх, ощупали лицо и застыли в воздухе.
Накрашенное личико испуганно смотрело на Фредера. Глаза, ничем не прикрытые, совершенно обезумели, совершенно опустошились. В этом личике, у которого отняли искусительность маски, больше не было тайны.
Фредер выпустил из рук черную маску. Та, что смешивала напиток, поспешно схватила ее, спрятала лицо. Фредер огляделся по сторонам.
«Вечные сады» блистали. Красивые люди вокруг, хотя и слегка растерянные сейчас, отличались холеностью, чистой сытостью. От них веяло ароматом свежести, напоминавшим дыхание росистого сада.
Фредер глянул на себя. Как и все юноши в «Доме сыновей», он был одет в белый шелк, который надевался лишь раз, и в удобные мягкие туфли на подошве, позволявшей двигаться бесшумно.
Он перевел взгляд на друзей. Эти люди никогда не уставали, разве что от игры, никогда не потели, разве что от игры, и дух у них никогда не захватывало, разве что от игры. Веселые состязания служили только для того, чтобы еда и питье пошли им на пользу, чтобы они хорошо спали, не испытывая проблем с пищеварением.
Накрытые для сыновей столы, как всегда, полнились нетронутыми яствами. Золотистое вино и пурпурное, на льду или в тепле, дожидалось их там, подобно маленьким хрупким женщинам. Вновь заиграла музыка. Она умолкла, когда девичий голос произнес четыре тихих слова: «Смотрите, вот ваши братья!» И еще раз, меж тем как взгляд покоился на Фредере: «Смотрите, вот ваши братья!» Точно в приступе удушья, Фредер вскочил на ноги. Женщины в масках не сводили с него глаз. Он ринулся к двери. Пробежал по коридорам и лестницам, очутился у выхода.
– Кто была эта девушка?
Неловкое пожатье плеч. Извинения. Слуги понимали: инцидент непростительный. Увольнений будет предостаточно. Мажордом аж побелел от ярости.
– Я не хочу, – сказал Фредер, глядя в пространство, – чтобы из-за этого инцидента кто-нибудь пострадал. Не надо никого увольнять… Я не хочу…
Мажордом молча поклонился. В «Клубе сыновей» он привык к капризам.
– А что это за девушка… никто не скажет?
Нет. Никто. Только вот если прикажут произвести розыски?..
Фредер молчал. Думал о Тощем. Мотнул головой, сначала еле заметно, потом резко: нет…
Не пустишь ведь ищейку по следу священной белой лани…
– Не надо ее искать, – ровным голосом сказал он.
На лице он чувствовал бездушный взгляд этого чужака, платного агента. Чувствовал себя жалким, оскверненным. В расстроенных чувствах, вконец поникнув духом, будто с отравой в жилах, он покинул клуб. Пошел домой, точно в ссылку. Закрылся в мастерской, углубился в творчество. Ночи напролет проводил за инструментами, всеми силами призывая к себе страшное одиночество Юпитера и Сатурна.
Ничто ему не помогало, ничто! В мучительной, блаженной вездесущности перед ним являлось одно-единственное лицо – строгий лик девы, ласковый лик матери.
И голос: «Смотрите, вот ваши братья!» И сияние славы небесной, и упоение работы – все напрасно. Даже изничтожающий моря органный прибой был не в силах изничтожить тихий голос девушки: «Смотрите, вот ваши братья!» Боже мой, Боже мой…
Мучительным рывком Фредер повернулся, шагнул к своей машине. Что-то вроде облегчения скользнуло по его лицу при виде блестящего творения, ведь ожидало оно только его, и все стальные сочленения, все заклепки, все пружины рассчитал и создал он сам.
Творение его было невелико, а оттого, что стояло в огромном помещении, залитое потоком солнечного света, казалось еще меньше. Но мягкий блеск металлов и благородный стремительный изгиб передней части, будто даже в покое оно как бы готовилось к прыжку, сообщали ему толику беспечной божественности идеально прекрасного животного, которое не ведает страха, потому что знает о своей непобедимости.
Фредер погладил свое творение. Легонько уткнулся лбом в машину. С невыразимой нежностью ощутил ее прохладные, гибкие члены.
– Сегодня ночью, – сказал он, – я буду с тобой. Всецело предамся тебе. Волью в тебя мою жизнь и дознаюсь, способен ли я тебя оживить. Быть может, почую твою вибрацию и зачаток активности в твоем инертном теле. Быть может, почую упоение, с каким ты устремляешься в беспредельную стихию и несешь меня – человека, что создал тебя, – сквозь исполинское море полуночи. Над нами Плеяды и печальная красота луны. А мы поднимаемся все выше. Холмом остается под нами Гауришанкар [1]. Ты мчишь меня, и я понимаю: ты унесешь меня ввысь, насколько я захочу…
Он осекся, закрыл глаза. Дрожь, сотрясавшая его, откликнулась вибрацией безмолвной машины.
– Но, быть может, – продолжал он беззвучно, – быть может, любимое мое создание, ты еще и чувствуешь, что моя любовь принадлежит тебе уже не безраздельно. Нет на свете ничего мстительнее, чем ревность машины, полагающей себя заброшенной. Да, я знаю… Вы очень властны… «Да не будет у тебя других богов пред лицем Моим…» [2] Верно? Стоит мысли хоть немного отвлечься от вас, вы сей же час это чуете и становитесь на дыбы. Разве могло укрыться от тебя, что не все мои помыслы о тебе? Я не виноват. Меня околдовали, машина. Я прижимаюсь к тебе лбом, но его тянет к коленям девушки, даже имя которой мне неведомо…
Фредер умолк, затаил дыхание. Поднял голову, прислушался.
Сотни и тысячи раз он слышал в городе вот этот самый звук. Однако ж, как ему мнилось, сотни и тысячи раз не разумел его.
Звук был безмерно прекрасен и притягателен – глубокий, рокочущий, мощнее любого звука на свете. Голос сердитого океана, голос стремительных потоков и близких гроз утонул бы, ничтожный, в этом демоническом звуке. Лишенный резкости, он пронизывал все стены и все предметы, которые, пока он длился, как бы трепетали в нем; вездесущий, он шел сверху и снизу, прекрасный и жуткий, – неотвратимое повеление.
Он витал высоко над городом. Был голосом города.
Метрополис подавал голос. Машины Метрополиса ревели, требовали пищи.
Фредер раздвинул стеклянные двери, чувствуя, как они вибрируют, будто струны под смычком. Вышел на узкую галерею, опоясывающую этот едва ли не самый высокий дом Метрополиса. Неумолкающий рев объял его и захлестнул.
Сколь ни огромен Метрополис, во всех концах его этот повелительный рев был внятен одинаково громко и мощно.
Фредер смотрел поверх города на постройку, которую всюду на свете называли Новой Вавилонской башней.
В навершии Вавилонской башни, словно в черепной коробке, обитал тот, кто был мозгом Метрополиса.
Пока этот человек – поистине воплощение понятия труда, презирающий сон, механически поглощающий еду и питье, – нажимал пальцем на синюю металлическую пластинку, к которой доныне никто, кроме него, не прикасался, голос города машин, Метрополиса, ревел, требовал пищи, пищи, пищи…
А пища требовалась особая – живые люди.
И живая пища подходила массами. Шла по дороге, по собственной дороге, которая никогда не пересекалась с другими людскими дорогами. Накатывала широким, бесконечным потоком. Строем в двенадцать шеренг. Шагала в ногу. Мужчины, мужчины, мужчины – все одеты одинаково; от шеи до щиколоток в синих холщовых робах, босые ноги в одинаковых грубых башмаках, волосы полностью прикрыты одинаковыми черными шапками.
И лица у всех одинаковые. И все словно одного возраста. Шагали, вытянувшись во весь рост, но сутулясь. Не поднимали голову, но выдвигали ее вперед. Не шли, но переставляли ноги. Открытые ворота Новой Вавилонской башни, машинного центра Метрополиса, засасывали эти массы в себя.
Навстречу, но мимо них ползла другая колонна: использованная смена. Выплескивалась бесконечным широким потоком. Строем в двенадцать шеренг. Шагала в ногу. Мужчины, мужчины, мужчины – все в одинаковой одежде. От шеи до щиколоток в синих холщовых робах, босые ноги в одинаковых грубых башмаках, волосы плотно обтянуты одинаковыми черными шапками.
И лица у всех одинаковые. И все словно десяти тысяч лет от роду. Шли, опустив руки, повесив голову. Да, они переставляли ноги, но не шли. Открытые ворота Новой Вавилонской башни, машинного центра Метрополиса, выплевывали эти массы, как прежде засасывали их в себя.
Когда новая живая пища исчезла в воротах, ревущий голос наконец-то умолк. Снова стал внятен безостановочный пульсирующий гул великого Метрополиса, и теперь он казался тишиною, глубоким покоем. Тот, что сидел в черепной коробке города машин и был его могучим мозгом, отнял руку от синей металлической пластинки.
Через десять часов он опять заставит машинного зверя рычать. И через десять часов опять. И так снова и снова, никогда не нарушая десятичасовой интервал.
Метрополис не знал воскресных дней. Метрополис не ведал ни праздников, ни торжеств. В Метрополисе стоял Собор, самый святой на свете, щедро украшенный готическим декором. В давние времена, знакомые одним только хронистам, увенчанная звездами дева в золотом плаще слала с его башни-звонницы материнскую улыбку благочестивым красным кровлям внизу, ведь компанию прелестной деве составляли лишь голуби, гнездившиеся в пастях гаргулий, да названные в честь четырех архангелов колокола, из которых Святой Михаил был прекрасней всех.
Говорили, что мастер, отливший этот колокол, стал ради него мошенником, поскольку крал серебро, освященное и неосвященное, и вливал его в металлическое тело колокола. Он поплатился за свое деяние тяжкой смертью на плахе, под колесами боли. Правда, говорили, что умер он очень весело, ведь Архангел Михаил звонил ему на смертном пути так чудесно, мощно и трогательно, что всяк думал: святые не иначе как уже простили грешника, коли звонят ему навстречу в небесные колокола.
Конечно, Архангелы по-прежнему пели стародавними бронзовыми голосами; но, когда Метрополис ревел, даже Святой Михаил и тот веселился. Новая Вавилонская башня и ее дома́-сотоварищи холодными пиками вздымались высоко над звонницей Собора, и юные девушки в рабочих цехах и на радиостанциях смотрели из окон тридцатого этажа на увенчанную звездами деву внизу, как она в былые времена смотрела на благочестивые красные кровли. Только вот вместо голубей над Собором и городом мельтешили теперь летучие машины, гнездясь на крышах, откуда ночами ярко светящиеся стрелы и круги указывали пилотам направление и места посадки.
Владыка Метрополиса уже не раз подумывал снести Собор, который утратил всякий смысл и был в пятидесятимиллионном городе только дорожной помехой.
Но адепты яростной маленькой секты готиков во главе с Дезертусом, то ли монахом, то ли юродивым, дали торжественный обет: если кто-нибудь из богомерзкого города Метрополиса дерзнет тронуть хоть один камень Собора, они не успокоятся, пока богомерзкий город Метрополис не будет лежать в руинах у подножия их храма.
Владыка Метрополиса пренебрегал угрозами, составлявшими шестую часть его ежедневной почты. Но ему было не по нраву бороться с противниками, вере которых уничтожение будет только на руку. Великий мозг, чуждый жертвоприношений усладам, предпочитал преувеличивать, а не преуменьшать непредсказуемую силу жертв и мучеников, передающуюся их последователям. Да и вопрос разрушения Собора покуда стоял не настолько остро, чтобы готовить предварительную смету расходов. Но в урочный час стоимость сноса превзойдет затраты на строительство Метрополиса. Готики были аскетами, а владыка Метрополиса по опыту знал, что подкуп миллионера обходится дешевле, чем подкуп аскета.