В третью стражу. Техника игры в блинчики (страница 2)
– Целуй, целуй меня жгуче, – выдохнула Татьяна в полыхающий ослепительным светом зал. – Как если бы эта ночь вдруг последней была. Целуй, целуй меня страстно, ибо боюсь я тебя потерять навсегда…
Она еще не пела, она всего лишь подбирала подходящие французские слова, но зал уже почувствовал, что это не просто слова, и замер в ожидании чуда.
– Я хочу, чтобы… – ты был так близко, чтоб видеть глаза у тебя… – прожекторы слепили, не давая разглядеть зал, но у Тани было стойкое ощущение, что она не просто видит Кайзерину, сидящую за одним из центральных столиков «партера», но даже различает блеск ее глаз. – Я с тобой рядом, родной мой, сегодня, – так поцелуй же меня.
Она взглянула на бокал, все еще зажатый в пальцах, и словно бы удивилась его присутствию и «отстранилась», возвращаясь к своему «разговору» с залом.
– Целуй, целуй меня жгуче, – выдохнула она в сияющее нигде. – Знай, что мне тоже сейчас нелегко, нелегко…
– Целуй меня, – шепот обретал силу крика. – Жги меня страстью, помни, что завтра я буду уже далеко-далеко..
А по проходу шел высокий мужчина в безукоризненном белом костюме-тройке и бледно-лиловой рубашке. В левой руке Баст держал букет, в правой – шляпу.
– Жги меня, жги меня страстью, – без тени ревности Татьяна проследила за тем, как, положив на столешницу шляпу и букет, фон Шаунбург целует Кайзерине руку… – Так, словно нам эту ночь пережить не дано. Губ огнем жги меня страстно. Ах, неужель, мне утратить тебя суждено?
А с другой стороны, от бокового входа, к столику Кисси и Баста подходил еще один персонаж их сумасшедшей пьесы. Майкл был одет по-английски, то есть строго, но не без намека на некое вольнодумство. Все-таки журналист, не правда ли?
– Быть бы всегда с тобой рядом…
И в этот момент где-то справа вступил, постепенно набирая силу, рояль.
– Ласкать тебя взглядом, – она оглянулась и увидела Виктора. Отослав пианиста, он сам уселся за инструмент, выбрав для этого самый правильный момент.
– Ласкать тебя взглядом, тобою дышать. Что если завтра с тобою судьба мне готовит разлуку опять?
Музыка набрала силу, и это означало, что пора вступать. Счастливо улыбнувшись невозмутимому Виктору, Татьяна вновь повернулась к залу и, поймав мгновение, запела:
Bésame, bésame mucho,
Como si fuera esta noche la ultima vez.
Bésame, bésame mucho,
Que tengo miedo tenerte, y perderte despues…
II. Сны о чем-то большем…
2. Степан Матвеев. Барселона. 6—9 сентября 1936 года
Ночь давила духотой. Открытое окно не приносило прохлады – безветренная погода третий день уплотняла влажный воздух, превратив его, в конце концов, в подобие мерзкого киселя. Уже скоро час, как Степан ворочался в постели, безуспешно считая овец. Во всяком случае, он полагал, что длится эта мука никак не менее часа. Оставалось применить проверенное годами средство. Не включая света, Матвеев нащупал на прикроватном столике сигареты и спички. Сел, закурил. Еще пошарив, придвинул пепельницу и графин с местным бренди. Пить не хотелось, но – не пьянства ради, – лекарство принимают по необходимости, а не по желанию. Большой глоток обжег нёбо и прокатился по пищеводу, словно наждаком обдирая слизистую. Подступившую, было, мгновенную тошноту погасила глубокая затяжка. За ней почти без перерыва последовала вторая. На третьей сигарета внезапно закончилась, и пришлось брать другую. Но зато уже через несколько минут в голове зашумело, затылок отяжелел, и глаза начали неудержимо слипаться – желаемый результат достигнут. Спокойной ночи, дамы и господа!
«Спокойной ночи…»
Матвеев откинулся назад, на подушки – влажная простыня так и осталась лежать в ногах неопрятным комком. Сон навалился сразу, без сладкой полудремы и прочих предисловий. Обычно, сны у него приходили и уходили неслышно, не оставляя в памяти и следа ночных переживаний. Лишь немногие задерживались на время, достаточное для их осознания, но такова уж особенность матвеевской психики. Зато, если что-то все-таки запоминалось, будьте уверены: прочно и в мельчайших подробностях. Цвета, звуки и даже запахи складывались в такую непротиворечивую и целостную картину – куда там в реальной жизни столько запомнить!
Так и на этот раз. Сон не просто запомнился, он буквально врос во внутренний мир Степана, оставшись надолго, возможно, навсегда, чтобы сидеть занозой и причинять боль. Чтобы сжимать временами сердце в безысходной тоске…
Он стоял у поперечной балки на чердаке большого дома. Свет, пробиваясь сквозь слуховые окна, делил пронизанное пылью пространство на причудливые геометрические фигуры. Тишину нарушало лишь воркование голубей и доносящаяся откуда-то – совсем издалека – музыка: военные марши. Среди резких запахов птичьего поме та, сухой перегретой пыли и еще чего-то знакомого – тревожно-ускользающего – Матвеев уловил ток свежего воздуха и двинулся к источнику. Как долго шел, не запомнилось. Да и шел ли вообще? И вдруг увидел: одно из узких слуховых окон – без стекол, оттуда и сквозило. Здесь, стало быть, и начинался сквознячок, и как нить Ариадны, привел Матвеева… Куда? Тут-то Степан и понял, что же ему напоминал этот странно знакомый, навевающий неприятные хоть и смутные ассоциации запах. У разбитого окна, на боку, нелепо запрокинув голову, но, не выпустив из рук винтовки, лежала Ольга. Из-под разметавшихся бронзовых волос – «Почему она без шапочки?» – растекалась лужа крови. Кровь… Кровью и пахло, а пуля снайпера вошла ей в правый глаз.
Легкая смерть. Быстрая. Стремительная. Она ничего и почувствовать не успела… Но кто тогда уходил от погони на побитой пулями машине в горах между Монако и Ла Турбие? И кто ушел с полотна дороги в вечный полет, увидев, что выхода нет? Ольга? Но вот же лежит она перед ним на чердаке какого-то дома в старой ухоженной Вене, хохочет в лицо гестаповскому дознавателю, пускает пулю в висок на виду у опешивших от такого хода болгарских жандармов… Она… Там, здесь, но неизменно только одно: смерть.
По лестнице загрохотали солдатские сапоги, послышались отрывистые команды на немецком.
«Надо уходить, ей уже не помочь, поздно…»
И он ушел, сразу, как бывает лишь во сне, мгновенно переместившись куда-то еще. Куда-то… Серые стены, тусклый свет лампочки в проволочной сетке над железной дверью… Тюрьма? Крохотное зарешеченное окно под потолком покрашено изнутри белилами и почти не пропускает света. Тюрьма… А посреди камеры, на металлическом табурете, привинченном к полу, сидит женщина. Руки скованы наручниками, когда-то белое крепдешиновое платье превратилось в грязные лохмотья, лицо и тело – те его части, что видны в прорехи – покрывают синяки, ссадины и круглые специфические ранки от сигаретных ожогов…
Страшный конец, плохая смерть. От жалости и тоски сжало сердце.
Таня!
Таня? Но разве не она стреляла тогда из окна машины и в отчаянье, когда кончились патроны, бросила парабеллум в настигающий их «хорьх», а Ольга за рулем жала на газ, резко тормозила на крутых поворотах, лихорадочно переключая скорости, и гнала, гнала свой шикарный «майбах» по горным дорогам южной Франции, отрываясь от погони? Или нет! Постойте! Все было не так.
– Извини, Танюша, – сказал Федорчук, – но лучше так, чем иначе.
– Спасибо, Витя, – улыбнулась она, и Федорчук выстрелил в ее красивое лицо, а в дверь уже ломились, но в обойме, слава богу, еще семь патронов. И семь пуль: шесть в дверь, седьмая – себе под челюсть…
А камера… тюрьма… Все это исчезло вдруг, и Степана перенесло на плоскую крышу двухэтажного каменного дома под палящие лучи полуденного средиземноморского солнца. Италия? Палестина? Нет, скорее, Испания… Во внутреннем дворике чадит вонючим выхлопом маленький грузовичок, в кузове среди выкрашенных в зеле ный цвет деревянных ящиков, – мужчина в синем рабочем комбинезоне и с полотняной кепкой на голове сосредоточенно зачищает и скручивает какие-то провода. Закончил, вытер вспотевший лоб снятой кепкой и повернулся к Матвееву, словно хотел, чтобы Степан увидел его лицо и узнал.
Витька…
Наголо бритый, осунувшееся загорелое лицо, и вид смертельно уставшего человека.
Загнанный волк… опасен вдвойне.
Мгновение выпало из восприятия, и вот уже грузовик стоит на большой площади у тротуара. Фронтон католического собора, помпезное, но обветшалое здание какого-то присутствия, и множество возбужденных солдат окружает машину. Федорчук в кабине. Сидит за рулем и смотрит, как сквозь толпу пробираются к нему несколько офицеров. Испанцы… немец…
– Господин Руа! – кричит немец. – Вылезайте!
И накатывает, наваливается странная, нереальная тишина. Да нет, какая же тишина, если Матвеев слышит звук работающего мотора и воронье карканье? И… И в этой сюрреалистической тишине раздался веселый голос Витьки: «Ну что, пидоры, полетаем?» И два толстых провода с оголенными концами в его руках находят друг друга. И огненный шар разносит в стороны обломки грузовика и кусочки человеческой плоти. И падают, падают солдаты, скошенные кусками металла и дерева… И… Стоны раненых, крики уцелевших и кровь на камнях брусчатки. И… И все. Занавес. Финита ля комедия…
Взрыва Степан уже не услышал. Его вышибло из остановившегося мгновения и забросило куда-то совсем в другое место: просторный подвал, пол и стены отделаны кафелем, из-под потолка свисают массивные кованые крюки – такие на бойне удерживают говяжьи и свиные туши. В двух шагах от стены – низкая скамейка точно под крюком, с которого свисает петля-удавка из тонкой проволоки. Два человека в черной форме, с двойными серебряными молниями в петлицах, подводят к скамейке третьего – в гражданской одежде, со связанными за спиной руками и мешком на голове. Вздернув под руки, ставят смертника на скамейку, ловко накидывают на шею петлю и…
Я или Олег? Из-под мешка, на разорванный ворот белой рубашки, и дальше на грудь, стекает тонкая струйка крови. Тело, чуть покачавшись, расстается с головой и, практически без паузы, с грузным шлепком падает на кафельный пол, голова, подскакивая и разбрасывая кровавые брызги, откатывается к стене.
Кто был повешен, Матвеев понял не сразу, пропустив за судорожными размышлениями последнее перемещение. Вокруг Степана лениво колыхалась вода, сдерживаемая лишь стенками большой ванны. Жутко хочется закрыть глаза, но взгляд прикован к раскрытой – слегка потускневшей стали – опасной бритве фирмы «Вилкинсон», что лежит на туалетном столике. Вода постепенно окрашивается багровым, веки набухают свинцом, а в дверь уже настойчиво стучат. На полу перед раковиной дотлевает кучка бумаг. Ветер, врывающийся в распахнутое окно, сдувает пепел с краев импровизированного костра, поднимает в воздух, кружит, разносит по ванной комнате. Дверь в гостиничный номер ломают.
Ничего, – думает Матвеев, закрывая глаза, – вроде бы успеваю. Жаль, что нет пистолета… и кинжала нет, а прыгать в окно – неизвестно как получится… Успеваю?
Значит там, в подвале, был Олег. А показалось, что это был его конец, ведь про Олега он, кажется, знал, что тот успел застрелиться. Или не успел? А кто тогда – влет, как утка, – получил пулю в спину, перепрыгивая с одного балкона на другой на Рю де ла Редженс в Брюсселе? Нет ответа. Но вот же, гостиничный номер – где? – и ванна, с горячей водой, уже совершенно красной от крови из вскрытых вен, и он, Степан Матвеев собственной персоной, прислушивается сквозь шум в висках к тому, как ломают дальнюю дверь.
Успевает?
Да, он все-таки успевает, им еще возиться и возиться. Дверей три, и каждая завалена так, что без тарана не возьмешь…
Жаль, что все получилось именно так – взгляд снова упирается в бритву…