Следующая остановка – «Пионерская-стрит» (страница 2)
Муж входит в квартиру. Чистую, пустую, мёртвую, икеевскую квартиру. Слышны только его шаги. Не быстрые, он не спешит увидеть последнюю комнату, как бы давая жене шанс нечаянно появиться, занять своё место. Но её нет.
А до этого ещё была сцена с пекарем. Тот отдал ему ключи, налил кофе и написал свой домашний адрес, сказав, что кошку можно забрать в любое время. Пекарь не был близким другом бывшей семьи, но в то же время он был человеком, которого и Майре, и Йоханнес видели каждый день. Скорее всего, он не знает, что является свидетелем трагедии. Хотя в голове керамиста уже промелькнула мысль, что это не трагедия. И он зацепился за эту мысль.
Ещё четыре часа назад он был в Греции. Грек проводил его на самолёт, подарил на прощание бутылку узо, но велел почему-то не пить. Бутылка была самой тяжёлой вещью в рюкзаке. Больше поклажи не было. Летел налегке. Ну, как бы налегке. Если бы приходилось сдавать мысли в багаж, то ему бы пришлось сурово доплатить.
…Гончар подарил вечный сюжет. Майре ушла от Йоханнеса.
Мне нравятся женщины, которые уходят.
Петербурженка
Керамист Клим лепит земной шар. Вероника мастерит Адама и Еву. И ещё целая группа учеников высекает из глины человека. Все близко к сердцу приняли слова Створы о Боге-керамисте.
А я пытаюсь слепить коренного петербуржца. Точнее, русалку-петербурженку. Подругу себе леплю. У неё – мой нос, моя шляпка. Но во всём остальном она лучше меня: монументальный хвост, плавники-крылья, необыкновенно длинная шея, тяжёлые груди и вообще. Она весит шесть килограммов.
– Она взорвётся, – вздыхает Створа.
– В смысле?
– Ты воздух в глине оставляешь. Она у тебя в печке взорвётся – и все наши работы побьёт.
Чувствую себя Йоханнесом.
– А что делать?
– Дыры, чтобы воздух выходил. Но она у тебя всё равно взорвётся.
Я тоже думаю, что она взорвётся. Потому что я не керамист, а книжный график, который верует, что «В начале было Слово», а не глина. Но я перепутала кнопки – и вместо резиденции для графиков оказалась среди керамистов. Чужой среди чужих.
– Её бить надо, выбивать пузыри воздушные, – сказала Створа, ударив русалку в круглый бок. – Вот так, старайся.
Стараюсь. Побила русалку.
Русалка побита, а больно мне: значит, она – точно я.
У неё даже крыло отвалилось. Бегаю по мастерской с крылом: мол, помогите, кто может. Клим даёт добрый совет:
– Сделай шликер. И камыша туда добавь.
– Что?!
– Шамот в воде разведи. Когда высохнет – можно ангобами красить.
– Чем?..
– Тебе на утиль или политой?
– Куда?..
– Сегодня ночью будет ра́ку.
– А это прилично?..
Иногда лучше не переспрашивать. Просто медленно входить в ситуацию. Повторять чужие движения, мимикрировать. Кожа и одежда сами сменят окрас под окружающую среду: всё цвета глины.
* * *
В полночь керамисты вышли на улицу с лопатами и стали рыть ямы. Я уже ничего не спрашиваю, просто смотрю. Ямы становятся всё больше и глубже, инстинктивно хочется отойти подальше.
– Стой, куда? – останавливает Створа. – Ты на огне будешь.
Чувствую себя Джордано Бруно. Не хочу на огонь: готова признать, что Солнце вертится вокруг Земли.
Мне вручают перчатки и какой-то щит. Усаживают рядом с ямой.
Открывается жерло уличной печи – и Люда вилами вынимает раскалённых Адама, Еву, планету Земля… Кладёт всё в ямы – и внутри начинается пожар. Прячусь за щит, думаю: в какой момент жизни что-то пошло не так, что я теперь на корточках рискую провалиться в геенну огненную.
– Накрывай! Накрывай давай! – кричит Створа.
Выпускаю из рук щит. Всё, огонь в ловушке.
– А что это было?
– Обжиг ра́ку. Японец один придумал. Хотел пить чай из простых, но красивых чашек. Кстати, русичи тоже были неравнодушны к простоте и красоте, вон, видишь…
Поглядев в ночь, я увидела, что средь ёлок стоит огромная русская печь. Задумчивый отшельник. А на небе – привет от Куинджи: он в этих местах бывал, луну на память оставил.
* * *
И однажды русалка выйдет из печи.
– Надо же. Она не взорвалась!.. – удивится Створа.
А в последний день керамической осени раздастся громогласное:
– Давайте, живей, по коробкам! Пихайте туда всё, что найдёте мягкое: тряпки, бумагу, поролон! Хрупко! Всё очень хрупко! Заматывайте всё! Как оно до Третьяковки доедет, по-вашему?!
Клим укутывает земной шар в собственный шарф и качает его. Очень хрупкая ноша.
– Так, ребята, пишем на коробках свои имена, потом большими буквами: «ХРУПКО» – и восклицательный знак.
Пошли титры:
Клим Сенев ХРУПКО!
Анна Дорн ХРУПКО!
Людмила Козлова ХРУПКО!
Вероника Вологжанникова ХРУПКО!
Петербурженка ХРУПКО!
И другие действующие лица…
Петербурженка сначала побудет экспонатом в Третьяковке, а потом поедет на свою историческую родину.
Здравствуй, отец Питер!.. Ещё одна хордовая к твоему берегу.
«Услыши ны…»
Питер
– Ты красивый.
– Я провинциальный.
– Нет, ты красивый.
– Я дождливый. Зонт взяла?
– Нет, ты очень красивый. У тебя такая история!..
– Да, я исторический.
– Но, главное, ты красивый!
Непробиваемая. Приехала без предупреждения. Лишь за полчаса оповестила: «Приезжаю в 13:10, встречай».
Он отложил диссертацию, депрессию, оставил кота соседям, выбежал на улицу. Здравствуй.
– Боже, Питер, как я ждала этих выходных, чтобы вырваться наконец. Знаешь, тут даже дышится по-другому!..
– Я перенёс два воспаления лёгких за год; я знаю, как тут дышится.
Москва хочет радости. Не больше. Она гостья. Она хочет смотреть на красивый город и говорить красивые слова. Она смотрит на Петербург и говорит:
– Ты красивый.
Закоротило.
Москва любит приезжать на выходные. «На уикэнд». И бродить не по центру, а по обшарпанным предместьям. Это модно.
– А ничего, что я тебя всегда «Питером» называю?
– Меня так ещё отец называл. И друг его Меншиков.
– Хорошо. Куда пойдём?
Питер не успел пообедать, и мысли его скользят в сторону Александро-Невской лавры: там в глубине есть чудесный мирской уголок под названием «Вареничная». А ещё на острове Декабристов есть кафе на крыше. В общем, он знает места ближе к небу и чтобы поесть.
– А ты куда хочешь?
– Всё равно, куда, – лишь бы какими-нибудь улочками, дворами, окраинами…
– Всё, что чуть левее или правее Невского, – уже окраина.
– Люблю твою самоиронию.
– Психолог советует мне антидепрессанты.
Невский остаётся в стороне. Начинаются лабиринты дворов.
Раньше Москве нравились дворцы, а теперь она вдруг увлеклась «травмой»: запустение, открытые раны кирпичных стен, невроз штукатурки…
– Такая честность в тебе, такая подлинность… Ты такой…
– Красивый?
– Настоящий.
Он взглянул на Москву. Оценил. Распогодился.
– Погляди на тот дом, тебе он должен понравиться.
Москва смотрит на зелёного цвета брандмауэр с одним окошком.
– Да, я так люблю твои брандмауэры. Знаешь, мне эта картинка – стена, окошко, плющ – чем-то Францию напоминает, предместье Шато-Шалон.
– А мне нравятся твои сакуры на Арбате.
– Издеваешься?.. Они так же хороши, как ваши заборы в Летнем саду.
– Нет, сакуры, правда, хорошие. Я бы их и тут посадил.
– Издеваешься.
– Нет, говорю. Они, конечно, пластмассовые, но от них – настроение. И цветут круглый год.
– А давай ты будешь молчать, а я на тебя смотреть?
– Давай.
Ему идёт молчание. Он сразу становится похож на самого себя. Сложнохарактерный, отстранённый, сумрачный. И красивый.
Москва летит по улицам, а он степенно шагает. Хотя ему всего триста семнадцать, а ей уже под девятьсот.
Вышли к набережной. Москва зачарованно смотрит на своё отражение в реке.
– Как я люблю Фонтанку!.. Как я люблю Петербург!..
Но Питер точно знает, что у Москвы к нему некое чувство вины. Но такое… не обременительное. А романтичное, приятное, с горчинкой.
А любовь её принадлежит Парижу. Хотя она и знает, что любить Париж – это банально. И даже пошло – как сакуру на Арбате, но. Настроение!..
– А ты был в Париже? – ей хочется поговорить о любимом.
– Был, – Петербург смотрит в сторону.
– И что видел?
– Носки с Джокондой.
– Пи-итер!..
– К самой Джоконде подойти не получилось: китайцев много было. Но в том же Лувре носки продавались.
– Купил?
– Нет, но рассмотрел. Честно говоря, никогда ничего не чувствовал к Джоконде.
– Это шедевр!
– Ты просто слишком доверяешь путеводителям.
– А тебе правильно прописали антидепрессанты.
За секунду до начала гражданской войны между двумя городами официант приносит пиццу. Питер улыбается:
– Как ты живёшь вообще?
– Я много работаю. А ты?
– А я много сплю. Погода наша располагает. Последнее время, кстати, сны стали интересные показывать. Рассказать?
– Расскажи.
На Васильевский остров я приду…
– Значит, в мастерской Клода Моне собралось много гостей – Пикассо, Шишкин, Вермеер, Айвазовский, Кандинский и передвижники. И Моне решил показать собратьям свою серию работ «Стог сена»: стог сена в снегу, стог сена в тумане, стог сена в дожде, стог сена на рассвете и т. д.
Пикассо сразу дал совет: «Слушай, а ты сломай этот стог сена. Ну как я Дору Маар».
Шишкин перебил: «Не надо ничего ломать, лучше пропиши хоть одну соломинку. А так – это просто пятно».
«А зачем вообще рисовать стог сена, если есть окно?!» – не понял Вермеер.
«А где море?!» – подхватил Айвазовский.
«Сено – это хорошо, но тут не хватает народной судьбы, – хором сказали передвижники. – Сюжет – вот что тянет за собой краску!»
При слове «сюжет» Кандинский поморщился.
Но неожиданно где-то сверху возник балкон и окно с видом на полторы комнаты. Оттуда вышел Бродский. Поздоровался, но предупредил, что он только на минутку – перекур.
Вот такой сон, представляешь?
– Таких снов не бывает.
– Хочешь сказать, что это была явь?
– Да.
Её «да» получилось таким простым и естественным, что не оставалось ничего другого, кроме как поверить. Конечно, всё это так и было. Он же своими глазами видел. Вот как её сейчас видит.
Они вышли из кафе, и остров Декабристов повёл их вдоль Смоленки. Начался парк. Хотя «парк» – слишком пышно сказано: просто скамейки и деревья. Деревьев было не так уж и много, но где-то они стояли толпой, создавая сумерки среди ясного дня.
И в этих сумерках они вдруг увидели его.
Не поверили. Подошли ближе.
– Ну вот. А ты говоришь – сон…
Перед ними стоял Бродский. И глядел ввысь.
Было ощущение, что поэт только что вернулся, а они – первые, кто встретил его на родине.
Нет, не первые.
Пафос момента разрушили рыбаки, спавшие на скамейках рядом. Под их головами покоились рюкзаки, а под скамейками – снасти: удочки, вёдра, сети, пустые бутылки… Рыбаки, будто сторожевые петербургские львы, охраняли поэта.
Услышав шаги, львы открыли глаза, проверили обстановку и снова задремали. Они как бы одобрили незнакомцев и позволили им войти в круг приближённых к поэту.
– Какой необыкновенный памятник!.. Как хорошо ты придумал – прийти сюда.
– Да. Только я впервые тут Бродского вижу.
– Как?! Я думала, ты специально… Потрясающе.
– Может, его сегодня поставили?..
Было понятно, что рыбаки находятся на поверхности сна, поэтому она решила задать им вопрос, но шёпотом, чтобы не будить окончательно, а стать как бы частью их сновидения:
– Простите, а Бродский тут давно?..
– Года четыре вроде, – ответил один.
– Зимой, среди ночи, выгрузили его и уехали, – отозвался второй. И снова нырнули в сон, доверив явь незнакомцам.