Зов запахов (страница 2)
Как и человеческое тело, каждое здание, каждая постройка имеет свой запах. Как и запах человеческого тела, его составляют запахи материалов, из которых построен дом; к запаху этих материалов примешиваются запахи всего, что попадает в дом, пока он существует. Это здание, в котором побывали толпы живых человеческих существ, оставивших в нем свои клетки и запахи, – существ, которых не волновало ни то, что было здесь раньше, ни то, чем здесь пахло, – не было исключением.
Запахи там смешивались, как смешиваются цвета, и становились единым целым, делаясь запахом места. Как это бывает во всех исторических местах.
Когда однажды утром она прогуливалась по музею Оранжери, ей вдруг показалось, что она чувствует и отчетливо распознает каждый из запахов, которые как будто еще витают в музейной атмосфере, особенно в двух овальных залах. Она встала посреди одного из них, окруженная буйно распустившимися цветами, которые как бы отделяли мир живых от мира мертвых, и полной грудью вдохнула, словно желая вобрать в себя чуть-чуть этих кувшинок, раскрывших лепестки навстречу заре.
Принято считать, что запахи оживляют в памяти прошлое. Она задавалась вопросом, можно ли силой мысли, направленной в прошлое, оживить ароматы, которые, казалось бы, испарились. Ее интересовало, могут ли мысли и слова служить проводниками для самых летучих запахов, могут ли они приблизить эти запахи к нашим носам, подобно Орфею, спасавшему Эвридику из ада. И могут ли люди, вдыхая ароматы, сделать их частью своих тел. Ей казалось, что эти цветы принадлежат и этому миру, и миру мертвых. Был ли этот зал мостиком между двумя мирами? Было бы чудесно, если бы в загробном мире пахло кувшинками… Всем сердцем желая этого, она вышла из музея.
* * *
«На берегу реки стоял маленький павильон, всегда закрытый; там тайком изготавливали краски ‹…› От него исходил странный запах, который мы, в конечном счете, полюбили. ‹…› Я мог часами смотреть, как блестящие медные валики наполняют цветом и жизнью выползающие из-под них ткани…»[2]
Если бы живописные полотна могли передавать звуки и запахи, обстановка в музеях была бы очень оживленной. Лошадиное ржание, радостные детские крики, рулады оперной певицы, рев водопада, рокот поля боя, музицирующие ангелы, грохот нью-йоркского метро. Запах влажной земли, рек, хлева, буржуазной гостиной, пудры куртизанки, газона, пустыни, волн, курятника, отрезанной головы солдата, лесной чащи…
Нам до некоторой степени повезло, что мы не слышим звуков и не ощущаем запахов картин – в противном случае музеи быстро сделались бы сомнительным для посещения местом. Не потому ли мы редко представляем себе, как звучит, чем пахнет изображенное на картинах и каково оно на ощупь?
Иногда картине как бы предписывается иметь запах. В Художественном музее Чичу на острове Наосима смотрители зала, где выставлены «Кувшинки» Клода Моне, должны быть надушены духами, созданными по сюжету картины. Ароматизируется не помещение, а люди, от которых исходят цветочные ароматы: они как бы становятся кувшинками, прогуливающимися по залу.
Призрачный древесный запах в моем представлении неразрывно связан с одним произведением Дональда Джадда. Войдя в музейный зал, я сразу же почувствовала, что пахнет деревом. Запах исходил не от паркетного пола, скорее, это был составной аромат, как в духах. Он заполнял все помещение, и я сначала подумала, что пахнет одеколоном смотрителя. Я была в зале одна. Может быть, это шлейф стойких духов какого-то посетителя? Каждый раз, когда я думаю об этой скульптуре, я ощущаю аромат дерева.
Один фотограф как-то говорил, что самое трудное в фотографии – передать температуру воздуха. Конечно, можно руководствоваться видимыми глазом признаками, говорящими о жаре или холоде: пылью, одеждой и лицами сфотографированных людей, их испариной, тающим льдом или снегом, листопадом. Без подобных атрибутов почувствовать воздух, окружавший объектив в момент съемки, – задача очень деликатная.
Как можно догадаться о том, что на фотографии изображена жара?
Или о влажности в сцене Благовещения?
«Натюрморт с головой барана» Гойи демонстрирует смерть в чистом виде.
Нет никаких неодушевленных предметов – ни стола, ни посуды, ни скатерти, свойственных этому живописному жанру; Гойя показывает нам то, что было живым и перестало им быть.
На нас смотрит освежеванная голова барана, рядом с которой лежат его разделанные ребра.
Глядя на картину, понимаешь, что все виденные прежде натюрморты объединяли в себе элементы неживой природы – цветы, фрукты – с существами, находящимися между жизнью и смертью, а иногда на картину попадали и какие-нибудь живые насекомые. Подобное объединение разных «природ», если дичь и рыбы действительно мертвы, размывает истинную сущность каждого элемента.
Натюрморт Гойи – мертвая природа в необработанном виде. Изображая крупное млекопитающее, а не птицу или рыбу, художник велит смотреть в лицо природы, не пряча глаз: на картине мы видим смерть того, что было живым.
Речь идет о воображаемых запахах и мелодиях. Подобно тому как голоса в романе звучат по-разному для каждого читателя, даже если авторский стиль придает им некоторые общие черты, так и запахи, которые, как нам кажется, исходят от изображенного на картине, могут и должны быть для каждого зрителя своими собственными, они приглашают войти в реальность картины каждого человека в отдельности.
Запах картины связывает нас в равной мере с двойной реальностью: с внутренним миром холста и с миром художника и его окружения.
Как отличить запах прошлого? Запах не старинных предметов, а того, что пришло из прошлого в наше настоящее? Имеет ли он некие характерные свойства?
Помним ли мы, чем пахло вокруг, когда мы рождались?
А запах нашего детства? Нам очень трудно вспомнить свой детский голос, скрытый в глубинах нашего тела под огромным количеством вариантов тонов и обертонов, и так же трудно заново найти потерянный запах, который был нашим в прошлом.
А еще есть запахи того прошлого, которого мы не знали. Запахи времени, в котором жили другие люди.
Может ли запах, пришедший из прошлого в настоящее, увести нас с собой туда, откуда он явился?
В Ферраре
Сначала она мысленно увидела кружево с геометрическим узором, жесткое, грубоватое по фактуре. Кружево было голубовато-белым, вероятно, его стирали не больше двух раз – этого хватает, чтобы исчез запах нитей, но недостаточно, чтобы уловить запах времени, проникший в волокна.
Она поморгала, пытаясь понять, что происходит. На этот раз картина изменилась – перед ее глазами появилась шелковая ткань, подложенная под кружево. Его узор был чрезвычайно четким, кружевница потрудилась на славу. Рисунок кружева хорошо смотрелся на серебристо-голубой подкладке, ткань которой была выткана узором тон в тон, что можно было заметить, только внимательно присмотревшись. Сердце ее слегка затрепетало.
Она открыла глаза и обнаружила, что сидит на обычном месте, в одной из отведенных ее семье лож в муниципальном театре Феррары в ожидании начала премьеры оперы. Скоро вернется муж, поехавший за сестрой.
Театр был небольшой, всего на тысячу мест, с виду скромный, но, с ее точки зрения, элегантный, с круглым внутренним двориком, как принято строить в Ферраре. Она вспомнила, как впервые приехала сюда лет пятнадцать назад, еще подростком. Ей тогда показалось, что божественная музыка исходила прямо от люстры, сверкавшей, как звезды. Навещая родственников, она пользовалась случаем и ездила в театр Болоньи, а также однажды в Падую на пьесу Метастазио. Но ни безликий болонский театр, ни маленький и провинциальный падуанский не изгнали из ее сердца театр родного города. Она была очарована произведениями Россини, написанными, когда композитор был чуть ли не моложе ее – ему было тогда не больше двадцати.
Когда она вошла в этот театр, ей показалось, что пришла к близкой подруге. Она могла оставаться там дни напролет. Единственное, что создавало помехи, – светские беседы по пути в ложу, от которых было не уклониться. Вот почему она часто приходила в театр в сопровождении выездных лакеев первой, раньше мужа и до того, как соберутся остальные зрители. Муж ценил замкнутый характер молодой жены. Он знал, что театр с раннего детства был для нее вторым домом, потому что она любила музыку – но не светские условности.
В театре она часто переживала моменты музыкального экстаза, но зрительных галлюцинаций, как в тот день, у нее никогда не возникало. Она снова закрыла глаза. Лакеи обмахивали ее веером, легкий ветерок нежно касался кожи. Внезапно по лицу пробежала дрожь – до нее долетел неведомый аромат, образы геометрического рисунка кружев и мерцающей бело-голубой узорчатой ткани нахлынули и стали пульсировать в ритме ее дыхания. Ей почудилось, что она слышит шорох легкой материи. Казалось, аромат был согрет телом, закутанным в эти шелка.
Она открыла глаза.
Вытянуть шею и осмотреться, чтобы определить источник аромата, ей было боязно. Театр понемногу заполнялся публикой, и столь неуместный жест мог вызвать удивление окружающих. Все же она немного наклонилась вперед и попыталась понять, откуда исходит запах. Ложу слева занимала богатая испанская семья, ложу справа – семья крупного землевладельца из северной части провинции Феррары. Хотя она и встречала тех и других в церкви на мессе, ее семья не имела к ним никакого отношения.
Она услышала, как дверь в ложу открылась, впуская мужа и невестку. Обернувшись, чтобы поприветствовать прибывших, она улыбнулась и вдруг поняла, что запах идет с левой стороны. Ей хотелось только одного: быть свободной к моменту встречи с ароматом. Она тут же снова села, заявив, что немного устала, и, сжав пальцами виски, опять закрыла глаза.
Все ее внимание сконцентрировалось на образе, навеянном этим запахом. Она поймала себя на том, что жалеет о невозможности отодвинуть запахи-паразиты с той же легкостью, с какой мы переставляем предметы, чтобы освободить место для других. Сейчас ей хотелось, чтобы запах ее мужа, обычно такой успокаивающий, улетучился куда подальше. К его запаху примешивался запах влажной шубы. Она повернулась в другую сторону. Духи невестки обычно вызывали у нее в памяти охапку мелких белых цветочков, запах которых казался ей плебейским; сегодня же, в этот сырой туманный вечер, они напомнили ей аптечную ромашку, показались резкими, как звон разматываемого клубка золотой нити.
Муж и невестка обсуждали знакомых, которых, по всей видимости, встретили у входа в театр, но их голоса как будто уходили куда-то вдаль. И снова на сетчатке ее глаз появился этот теперь ставший почти родным рисунок, хотя она едва знала его.
Зажмурившись, она глубоко вздохнула. Она хотела целиком и полностью превратиться в запах. Стать облаком, чтобы вобрать в себя эти легкие душистые пары. Образ того платья снова мелькнул у нее в мозгу. Она была рядом, совсем рядом, – достаточно протянуть руку, чтобы погладить эту мерцающую ткань. Вдруг она почувствовала чье-то прикосновение к своей руке. Она чуть не подскочила и подавила слабый крик.
Она снова сделала глубокий вдох. Один раз. Еще один.
Самое странное заключалось в том, что она не могла распознать, из чего состоял тот запах. Не могла описать его, хотя при каждом вдохе у нее в голове возникал новый образ. Вернее, запах обретал материальность, становился реальнее.
Что это было? Воплощение души театра, ее всегдашней наперсницы?
Внезапно свет погас, и она почувствовала облегчение – больше не нужно было скрывать волнение. Почти задыхаясь, она попыталась уловить запах ртом, всей кожей. И тут вслед за кружевами проступило всё остальное: силуэт, декольте. Очень светлые, почти белые волосы, над ушами – темно-синие и фиолетовые цветы. Она зажмурилась сильнее, но так и не смогла вообразить лица.
В зале раздались аплодисменты, приветствующие музыкантов. Словно маленькие зверьки, притаившиеся в темноте, ее пальцы крепко сплелись с пальцами фигуры, от гладкости кожи которой она теряла голову. Ей показалось, что сквозь аплодисменты она слышит, как кто-то шепотом спрашивает ее имя.