Есенин (страница 13)
– Слушай ты его, он наговорит. Ты что, Крученых не знаешь? Юлил… Он сидел как струна. Глаза горят. Я боялся, что сорвется, понесет всех. Потому что выступали многие против него, требовали пресечь зло в корне… Демьян Бедный, сука, как ты, Крученый, так же злорадствовал: «Антисемиты! Писателями еще называются… Вам место не в Доме печати, в тюрьме». Ну, Демьян, понятно, мстил Есенину за то, что он его Ефимом Лакеевичем обозвал в стихотворении. Но меня Мариенгоф поразил: с пеной у рта доказывал, что Есенин – больной человек, который не в состоянии отвечать за свои поступки… А? Ни хрена себе, защитил друга? – Сандро осуждающе покачал головой и, вспомнив что-то, неожиданно захохотал. – Лидка Сейфуллина выступила… как… как в лужу пернула: «Есенин, почему вы не сказали, что ругали не только евреев, но и татар, и грузин, и армян?» А Есенин вытаращил свои голубые глаза: «Бог с вами, Сейфуллина, да никого я не ругал». – Он так точно изобразил Есенина, но с грузинским акцентом, что все, кроме Крученых, засмеялись. – В итоге сошлись на том, что все участники скандала – и евреи, и Есенин – были пьяны, и в конце концов их оправдали. Слава богу – гора с плеч! – Он допил свой стакан, закурил.
Ждали хама, глупца непотребного,
В спинжаке, с кулаками в арбуз, —
Даль повыслала отрока вербного
С голоском слаще девичьих бус.
Он поведал про сумерки карие,
Про стога, про отжиночный сноп.
Зашипели газеты: «Татария!
И Есенин – поэт-юдофоб!»
Это стихотворение Крученых прочел желчно, как свидетель обвинения на суде. Он торжествующе поглядел на недоумевающих приятелей:
– Это не мои стихи… Это Клюев! Вот! Клюев, божий человек, еще когда Серегу раскусил!
До сей поры молчавший писатель Андрей Соболь грохнул кулаком по столу.
– Что вы распаляетесь, Крученых! Шипите как змея… и жалите исподтишка. Я еврей! Скажу искренне: я – еврей-националист. Антисемита я чую за три версты! Есенин, с которым я дружу, близок для меня как брат родной!
– Таки брат? – всплеснул руками Крученых. – Скажите, как похож! – добавил он с издевкой.
– Да! – опять стукнул Соболь кулаком по столу. – В душе Есенина нет ненависти ни к одному народу! А вы, батенька, мразь! – Он плеснул вином в лицо Крученых.
– Ах ты гад! Морда! Да я тебя! – Крученых схватил со стола бутылку, но его руку перехватил Приблудный, сунув ему под нос свой кулачище:
– А это видел? Враз зашибу! Сядь!
Крученых сел и, достав носовой платок, стал утираться.
– Чего тебе Есенин, соли на хрен насыпал? Чего ты на него? Андрей прав! Сам ты антисемит! А если ты такой храбрый, – Приблудный хитро сощурился, – пойди к Есенину, прочти эти вирши.
– Брось, Иван! Не надо! – встревожился Кусиков. – Будет скандал. Драка. Есенину это нужно, Ваня, как моей жопе гвоздь в диване!
– Ну что же ты, «гвоздь в диване», – продолжал подначивать Алексея Крученых Приблудный, – забздел?!
– Ой! Испугался! Как же… Мы тоже драться умеем.
– Иди!
– И пойду. – Крученых встал и решительно пошел к столику Есенина.
– Здорово, Сергей! – протянул Есенину руку. – Привет, Вольф! Осип, привет! – поздоровался он со всеми. – Серега, мы вот тут заспорили… – он кивнул на Приблудного, – послание «Евангелист» Демьяну ты написал?
– Кто это сказал? – насторожился Есенин.
– Да все говорят. Больше некому. И по сути, и по форме твое.
– А если и мое, хотя я этого не утверждаю, то что с того?
– Да ничего! Послушать бы, как ты его читаешь… хотя… Хотя теперь, после «суда», наверное, побоишься? – Последние слова Крученых произнес громко, скорее обращаясь к окружающим, чем к Есенину.
Есенин улыбнулся, но глаза его холодно сверкнули, как голубые льдинки. Он понимал, что Крученых его провоцирует. «Гад! Уж очень удобный момент выбрал!» А Крученых еще громче, на все кафе:
– Прочтите, Сергей Александрович, своего «Евангелиста». Просим!
– Не надо, Сергей. Ну их! Ты же видишь, он провокатор, – наклонившись к Есенину, горячо прошептал Мандельштам.
Но уже не только дамы, сидящие с ними за столиком, но и другие посетители стали аплодировать:
– Стихов, Есенин! Стихов, стихов! – кричали они. – Есенин испугался? Не верим! Не может быть!
– Читай, учитель! Читай, мать их! – рявкнул пьяный Приблудный.
Есенин налил в свой стакан вина, встал, залпом выпил. Выходя из-за столика, благодарно пожал плечо Мандельштаму:
– Спасибо, Ося! Но отступать? Перед этим?.. – Он вышел на эстраду, постоял, дожидаясь, пока все в один голос не стали требовать: «Сти-хов! Сти-хов!» Губы Есенина дрогнули, и все лицо озарилось обаятельной улыбкой. Он поднял руку. Зал замер.
– Только тихо! Не чавкать! – Кто-то засмеялся, но лицо Есенина стало серьезным. – Сейчас я прочту стихотворение, которое народная молва приписывает мне… Ну что ж! Как Пушкин сказал: «Если честно, от хороших стихов сил нет отказаться…» Ну, в общем, слушайте! – Какие-то доли минуты он помолчал. Лицо его побледнело, и только глаза полыхали весенней небесной синью. Поэт вскинул голову и рубанул рукой воздух:
Я часто думаю, за что его казнили,
За что он жертвовал своею головой?
За то ль, что, враг суббот, он против всякой гнили
Отважно поднял голос свой?
За то ли, что в стране проконсула Пилата,
Где культом кесаря полны и свет, и тень,
Он с кучкой рыбаков из бедных деревень
За кесарем признал лишь силу злата?
За то ли, что, себя на части разорвав,
Он к горлу каждого был милосерд и чуток,
И всех благословлял, мучительно любя, —
И маленьких детей, и грязных проституток.
Вся разношерстная публика замерла, внимая чуть хрипловатому, но певучему голосу Есенина. Многие из присутствующих уже слышали, а некоторые из поэтов уже и читали это послание «Евангелисту» Демьяну, а потому одни со страхом, другие со злорадством глядели на этот откровенный вызов с эстрады.
Не знаю я, Демьян, в Евангелье твоем
Я не нашел правдивого ответа.
В нем много бойких слов,
Ох, как их много в нем!
Ни слова нет, достойного поэта!
Я не из тех, кто признает попов,
Кто безотчетно верит в Бога,
Кто лоб свой расшибить готов,
Молясь у каждого церковного порога.
Не признаю религию раба,
Покорного от века и до века,
И вера у меня в чудесное слаба, —
Я верю в знание и силу человека.
Есенин читал, а людям казалось, что со сцены надвигается гроза. Как летом, в июле или августе, где-то далеко над полем появилось облачко. Оно на глазах потемнело и уж надвигается тучей, охватившей весь горизонт. Черное небо перечеркивают вспышки молний, но грома еще не слышно. Безотчетный страх охватывает тебя всего перед надвигающейся стихией. Хочется бежать, но цепенеют ноги. Так и публика в зале, завороженная предельной искренностью стихов, идущих от сердца, оцепенела перед есенинским бесстрашием. А он словно бурю обрушил в тишину:
Я верю, что, стремясь по нужному пути,
Здесь, на Земле, не расставаясь с телом,
Не мы, так кто-нибудь ведь должен же дойти
Воистину к божественным пределам.
И все-таки, когда я в «Правде» прочитал
Неправду о Христе блудливого Демьяна,
Мне стыдно стало так, как будто я попал
В блевотину, изверженную спьяна.
Пусть Будда, Моисей, Конфуций и Христос —
Далекий миф, – мы это понимаем, —
Но все-таки нельзя ж, как годовалый пес,
На все и вся захлебываться лаем.
Молодые поэты, пришедшие во главе с Пастернаком, не найдя места, расположились вдоль стены, кто-то присел на подоконник. Они с восторгом глядели на эстраду. Пастернак, много раз слышавший чтение Есенина перед многочисленной аудиторией, всякий раз испытывал жгучую зависть к нему, к этому «крестьянину в цилиндре», к его способности захватывать, завораживать людей – не только «половодьем чувств» своих стихов, но самим чтением. Он ревниво покосился на разинутые рты молодых поэтов и, увидев свободное место за столиком Кусикова и Соболя, подсел к ним, пытаясь обратить на себя внимание, но те лишь досадливо отмахнулись:
– Тихо ты! Не мешай!
А со сцены хлестал ливень. Теплые, очищающие, освежающие капли, в сущности, обыкновенных, простых слов западали в души слушателей, пробуждая в них ростки чего-то большого и сокровенного. Женщины плакали. Мужчины непрерывно курили.
Христос, сын плотника, когда-то был казнен.
Пусть это миф, но все ж когда прохожий
Спросил его: «Кто ты?» – ему ответил он:
«Сын человеческий», – он не сказал – «Сын Божий».
Пусть миф Христос, как мифом был Сократ,
И не было его в стране Пилата.
Так что ж из этого? Не надобно подряд
Плевать на все, что в человеке свято!
Ты испытал, Демьян, всего один арест,
А все скулишь: «Ах, крест мне выпал лютый!»
А что, когда б тебе голгофский дали крест
И чашу с едкою цикутой?
В зале послышался одобрительный гул голосов, но Есенин поднял руку, и все враз смолкли. Он молниеносно оглядел толпу, и этого ему было достаточно, чтобы понять: она взята в полон целиком, безраздельно. И уже не нужен «голосовой набат». Тихой хрипотцой он продолжал:
Хватило б у тебя величья до конца
В последний час по их примеру тоже
Благословить весь мир под тернием венца
И о бессмертии учить на смертном ложе?
И все поняли, что не к Демьяну Бедному, хулителю Христа, обратился Есенин, а к ним, всем вместе и к каждому в отдельности. Многие виновато опустили головы. А Есенин, словно великодушно «отпущаще» грехи, громогласно и гневно припечатал:
Нет, ты, Демьян, Христа не оскорбил,
Ты не задел его своим пером нимало.
Разбойник был, Иуда был,
Тебя лишь только не хватало.
Ты сгустки крови у креста
Копнул ноздрей, как толстый боров,
Ты только хрюкнул на Христа,
Ефим Лакеевич Придворов.
– Так его, Учитель! – не выдержав, гаркнул Приблудный.
Но Есенин на него даже не взглянул. Стихи и чтение захватили его. Он только встряхнул кудрявой головой и показал толпе кулак.
Но ты свершил двойной тяжелый грех:
Своим дешевым балаганным вздором
Ты оскорбил поэтов вольный цех
И малый свой талант покрыл позором.
Но тут уже весь присутствующий «вольный цех» поэтов в знак согласия с Есениным разразился шквалом аплодисментов. Есенин озорно сверкнул голубыми глазами.
– Остыньте! – поднял он обе руки и, когда все утихли, звонко и весело закончил:
Ведь там, за рубежом, прочтя твои стихи,
Небось злорадствуют кликуши:
«Еще тарелочку Демьяновой ухи,
Соседушка, мой свет, пожалуйста, откушай».
А русский мужичок, читая «Бедноту»,
Где образцовый блуд печатался дуплетом,
Еще отчаянней потянется к Христу
И на хер вас пошлет при этом!
Есенин замолк и, по-детски хлопая ресницами, улыбнулся. Рев восторга обрушился на него.
– Браво!.. Браво! – орала публика и аплодировала так, что звенели стекла в окнах кафе, а прохожие на Тверской останавливались и заглядывали в заиндевевшие окна, любопытствуя, что происходит.
А в зале стали требовать от Есенина еще стихов.
– Даешь «Москву кабацкую», – раздавались пьяные голоса.
– Знаете, почему вам моя «Москва кабацкая» нравится?! – крикнул Есенин.
В ответ визг и аплодисменты.
– Потому что вы сами в душе хулиганье и бандиты! Оттого и нравится вам похабщина в моих стихах, потому и считаете, что я пишу про себя, а не про вас!
В ответ засвистели, заулюлюкали:
– Хулиган! Есенин! Браво, Есенин!
Какой-то господин, рукавом утирая пьяные слезы, пошатываясь, подобрался к эстраде, протягивая бутылку со стаканом:
– Выпьем, Серега! За Христа, за кровь Христову.