Раневская (страница 3)
Некоторые – эпизодические, всего на две-три минуты, как, например, Таперша в «Пархоменко». Режиссер, очевидно, относил ее к героям самого неприметного разряда, если не счел нужным поместить фамилию Раневской даже среди актеров, играющих в эпизодах. Но вряд ли найдется зритель, смотревший «Пархоменко» и не запомнивший все повидавшую на своем веку женщину из царицынского кабачка «Тихая пристань»! Томная, с подведенными глазами, она играет на пианино и поет, не выпуская изо рта папиросы. Поет «старинный», давно надоевший ей романс:
Пусть летят и кружат пожелтевшие листья березы.
Я одна, я грущу…
– Здравствуйте, Матвей Степанович, – деловито бросает она, не прерывая игры, и продолжает романс в том же ключе:
…Приходи, ты меня пожалей.
Ты ушел от меня, и текут мои горькие слезы…
В «кабацком дыму» плывут пары, а в глазах у Таперши неземная скорбь и земное чувство голода. Не оставляя своего музыкального занятия, она берет что-то со стоящей на пианино тарелки и, жуя, продолжает:
Сколько грез и надежд ты разрушил холодной рукою,
Ты ушел от меня, ты ушел от меня навсегда!..
Жена инспектора гимназии из «Человека в футляре» тоже за роялем. Дама с претензией на светскость, вчера блиставшая на званом ужине, сегодня – в расстроенных чувствах. Она в халате, небрежно причесанная – гостей нет, не для мужа же, в самом деле, приводить себя в порядок! Раневская не произносит в этом эпизоде ни слова. Одним пальцем она стучит по клавишам, стараясь вспомнить поразившую ее вчера песню. Мелодия забылась, да и слова плохо запомнились:
Почему я не сокол?
Почему я не летаю?
И становится смешно и грустно. Действительно, почему она не сокол, почему так засасывает и губит человека повседневность? А может быть, на самом деле было время, когда ее утверждение: «Я никогда не была красива, но постоянно была чертовски мила», не вызывало улыбки, а соответствовало действительности?..
Особенно люблю Мамашу из «Свадьбы» – фильма, который видел не меньше двадцати раз и знал наизусть, учась «на киномеханика». Едва начинались сцены Раневской, я не отрывался от смотрового окошка, каждый раз восхищаясь хитростью, лицемерием, наглостью и вздорностью Мамаши. Она мне казалась удивительно знакомым, сегодняшним человеком, похожим на нашу билетершу, возмущавшуюся барышниками и тайком спекулировавшую теми же билетами. Мамаша Раневской открыла для меня Чехова, о котором в школе говорили что-то невнятное.
На вечере в ВТО я увидел и других, давно ставших любимыми героинь Раневской – Розу Скороход из «Мечты», Мачеху в «Золушке», Лялю в «Подкидыше». Программа воскресила немало почти забытых ролей – Докторшу из «Александра Матросова», Гарпину из «Миргорода», фрау Вурст из «У них есть Родина». Впервые на экране предстала Мурашкина из чеховской «Драмы».
Раневская вышла на сцену в самом конце вечера. Актеры ей преподнесли цветы, ВТО вынесло пышную корзину. Говорила С. В. Гиацинтова – очень тепло и взволнованно, хотя и не так продуманно и весомо, как Андроников.
Потом С. Г. Бирман неожиданно рассказала смешной эпизод: «Однажды, когда я покупала чулки, кассирша вдруг громко меня позвала: „Товарищ Раневская, возьмите сдачу!“» По мнению рассказчицы, этот случай иллюстрировал популярность Раневской.
Раневская кланялась, снова выходила на аплодисменты, тихо говорила: «Спасибо, спасибо» и чувствовала себя, как она рассказала позже, отвратительно.
– Терпеть не могу юбилеев и чествований. Актер сидит как истукан, как болван, а вокруг него льют елей и бьют поклоны. Это никому не нужно. Актер должен играть. Что может быть отвратительней сидящей в кресле старухи, которой курят фимиам по поводу ее подагры. Такой юбилей – триумф во славу подагры. Хороший спектакль – вот лучший юбилей.
Ф. Г. сказала мне это в дни, когда театр настаивал (и безуспешно) на праздновании ее 70-летия.
А тогда, в ноябре шестьдесят четвертого, в редакции мне поручили готовить новогоднюю радиопередачу «Веселые страницы». Я хотел построить ее на классике: Бабель, Зощенко, Ильф и Петров и, может быть, Катаев двадцатых годов. Стал думать об исполнителях. Наиболее соответствующий передаче рассказ Бабеля «Начало» уже записан с Д. Журавлевым. На Ильфа и Петрова (мне хотелось записать фельетон «Обыкновенный икс») можно пригласить Е. Весника или Р. Плятта. Зощенко на радио читал Ильинский, но это было года два-три назад, да и вообще Зощенко у нас очень мало записан. А что, если… Ведь Раневская обещала прочитать рассказы советских писателей.
Звоню Ф. Г.
– Я ведь вам сказала, – говорила она, – что я не чтица, мне нужно играть рассказ.
– Может быть, сами что-нибудь подберете?
– Хорошо, привозите рассказы. Я посмотрю. Все может быть.
Я объясняю, насколько все это важно и нужно и для радио, и для слушателей, и для меня, что Зощенко в новогодней передаче, да еще в исполнении Раневской, украсит всю программу.
– О нет! Только не торопите меня, – сказала Ф. Г. – Я посмотрю, выберу. Если найду возможным что-либо прочитать, тогда мы уж будем говорить о записи. В общем, привезите мне рассказы.
Я был рад несказанно. Товарищи по работе, в частности Катя Дыховичная, отнеслись к моей радости скептически. Катя говорила, что Раневская непременно откажется, а если и запишется, то потом может забраковать и запись, и самое себя.
– Ты не знаешь, как она относится к своей работе, – говорила Катя, – это тебе не N. N. записывать, который любой рассказ с листа читает.
На следующий же день я поехал к Ф. Г. На звонок вышла она сама – в черном до пят халате и с гардинной палкой в руках.
– Откуда вы? Что это? – удивилась она.
– Я с радио, – сказал я. – Это книга.
– Голубчик, как же так можно без звонка? У меня ремонт – я не могу принять вас.
– А я только привез вам рассказы. Я забежал по пути на работу, – соврал я. – А то ведь времени до Нового года остается не так уж много.
– Спасибо, спасибо, – сказала Ф. Г. – Извините меня, что не могу принять вас. Позвоните мне, пожалуйста.
Я начал звонить Ф. Г. И очевидно, очень быстро успел надоесть ей, ибо уже после второго или третьего звонка она сказала:
– Я выбрала кое-что. Если у вас есть желание и найдется время, приезжайте – я хотела бы прочитать вам, посоветоваться, подойдет ли это для вас.
Я согласился.
– Когда вы сможете приехать?
– В любое удобное для вас время.
– Ну приезжайте сегодня, сможете?
В тот же день я был у нее. Рассматривать квартиру показалось неудобным. Стены были сплошь увешаны картинами, рисунками и фотографиями. Одно я успел заметить – нигде не фигурировала хозяйка. Простая, далеко не новая мебель – ее совсем немного: только самое необходимое или даже менее того. Но во всем чувствовался вкус и свой стиль, ненавязчивый, не бросающийся в глаза, не рассчитанный на восторг или неприятие. Запомнилось изобилие света – во всех комнатах горели все люстры, бра, настольные лампы и торшеры.
И хотя я пришел с деловым визитом, стеснение и неловкость поначалу не покидали меня. Но вот Ф. Г. заговорила, ее глаза смотрели внимательно и дружелюбно. Под этим взглядом, казалось, тысячу раз виденным с экрана, делалось легко, свободно и хотелось быть лучше.
Мы заговорили о Зощенко, его непростой судьбе, и я неожиданно для себя рассказал, как работал над главой о Михаиле Михайловиче для многотомной «Истории советской литературы», как не хватало мне живых свидетельств современников писателя.
– А вы не были знакомы с ним? – спросил я.
– Очень мало. Последний раз я его видела году в пятьдесят пятом. Он приехал в Москву и был в гостях у Пешковой – там, знаете, в горьковском доме на Малой Никитской. Был накрыт роскошный стол. Зощенко сидел очень печальный. Он раскланялся со мной, и на лице у него промелькнуло подобие улыбки, единственное, что отразилось на его лице за весь вечер. К еде он не притронулся.
Я не заметил, как пролетело два часа. Раневская прочла мне рассказ Зощенко «Пациентка» – о немолодой женщине, которая пришла к сельскому хирургу-фельдшеру не лечиться, а рассказать о своих переживаниях. Читала она неторопливо, как бы примеряясь к героям, но уже сочувствуя им, живя их волнениями. Я видел и простодушную Анисью, влюбленную в своего просвещенного, знающего четыре правила арифметики мужа, и старенького фельдшера, равнодушно слушающего пациентку и никак не уразумеющего, что от него требуется.
Слушая Раневскую, я по-новому воспринял рассказ Анисьи – бесхитростную историю, что, не утратив юмора, стала серьезнее и глубже. Раневская почувствовала в ней зощенковскую боль, которую не сразу и заметишь, ту частицу зощенковской «великой грусти», которую он всегда испытывал, видя ничтожность своих героев, смеясь над ними или сострадая им.
– Вот видите, это совсем не смешно, – заметила Ф. Г. – А ведь вам нужно смешное – в Новый год люди хотят посмеяться… Боюсь, что это не подойдет.
Я стал уверять, что программа вовсе не рассчитана на сплошной хохот, что в ней найдется место и лирике.
– Хорошо, – сказала она, – я еще подумаю, почитаю, посмотрю. Здесь много замечательных рассказов, но боюсь, они не для меня – я ведь не чтица. Но я посмотрю еще…
«Кинопанорама» и другие
– Сегодня, когда ехал к вам на девятнадцатом, весь троллейбус обсуждал вчерашнюю передачу Каплера, – сообщил я.
– Я все хотела вас спросить, – перебила меня Ф. Г., – где вы сходите? У Яузских ворот?! Голубчик, я же просила вас – проезжайте на одну остановку дальше. Возле этих жутких трущоб нельзя и минуты находиться: не ровен час, обчистят карманы или, того хуже, пырнут ножом.
– Ну, что вы! – засмеялся я. – Не во времена же Хитровки живем!
–А что изменилось? Когда я приехала сюда, на Котельническую,– это сорок восьмой год, кажется,– в этих жутких кварталах, спускающихся к реке, поверьте, все было, как до революции. Только жителей стало вдвое больше. Мы с Павлой Леонтьевной пошли гулять, так, увидев эту клоаку, женщину в драной ситцевой кофте – она набирала в ведро воду из колонки: там же ни водопровода, ни канализации,– «мама» сказала мне: «Фаина, мы попали в прошлый век. Никому не говори об этом. Это в столице государства, которое тридцать лет трубит, что оно для трудящихся»[1]. И она оказалась права: прошло еще двадцать лет, и я сама видела, как грязные дети плескались у той же самой колонки – она возле трамвайной остановки. И рядом – наш небоскреб для избранных, последнее воплощение сталинского размаха! Вы плохо представляете, каким он был, когда я въехала. Скоростные лифты, холлы с мягкой мебелью, ковры на лестницах белого мрамора, прорва обслуги. И всюду охрана – в каждом подъезде привратники и лифтеры, которые бдели круглые сутки, чтобы, не дай бог, простые трудящиеся не увидели, как живут их слуги. Сейчас дом, конечно, поплошал – слуг народа в нем стало меньше, поразъехались в новые дома получше, а трущобы у реки все те же. Я не раз говорила Таньке Тесс:
– Ну, раз ты так обожаешь контрасты, ради них мотаешься по пять раз на год то в Париж, то в Лондон, то в Ниццу, напиши об этих кварталах у Яузы – таких контрастов нигде днем с огнем не сыщешь!..
Я предложил Ф. Г. все же пойти погулять – день отличный и жара уже спала.
– Только не к Яузе! Туда я больше ни ногой! – предупредила Ф. Г. – Я проведу вас лучше к Таганке, к торговым рядам. Накупим там требухи, свиных ножек, наварим холодца и станем с ним у пивной на Хитровке. Эх, родись я на полвека раньше!..
Мы двинулись по маршруту, и тут Ф. Г. вдруг спросила:
– Так что вы говорили о Каплере?
Я рассказал о вчерашней «Кинопанораме», в которой Алексей Яковлевич посвятил несколько страниц несчастным судьбам детей Голливуда – Джеки Кугана, Ширли Темпл, Джуди Гарленд, которых эксплуатируют, пока они приносят доход, а потом бросают на произвол судьбы.
– Люся так и сказал? – удивилась Ф. Г.
– Ну, приблизительно. И еще об их покалеченном детстве. И фрагменты показал прекрасные!