Раневская (страница 5)
О Ф. Г. Павла Леонтьевна написала немного. Несколько слов в главе о К. А. Треневе, который был восхищен исполнением Раневской роли Дуньки в его пьесе «Любовь Яровая». Вспоминая об одной из встреч с драматургом, Павла Леонтьевна рассказала:
«Когда Раневская, игравшая Дуньку в Смоленском театре, начала демонстрировать некоторые кусочки своей роли, он, не сдержав своего восторга, начал громко хохотать. Превосходно владея южным говором, чувствуя фольклор, она прибавляла словечки от себя, которых не было в роли, в чем тут же пришлось ей каяться перед автором пьесы. Константин Андреевич еще веселее рассмеялся: „Нет, это чудесно, молодец, я непременно внесу в пьесу, непременно“».
В другой, к сожалению, тоже не пространной записи П. Л. Вульф рассказывает о начале работы Раневской в Крыму – сначала в Евпатории, затем в Симферополе. Это был сезон 1918/19 года.
«Фаина Георгиевна Раневская вступила в труппу Евпаторийского театра после дебюта в роли Маргариты Каваллини в пьесе „Роман“». Я готовила ее к дебюту, занималась с ней этой ролью. И потом в течение всей творческой жизни этой замечательной актрисы все ее работы я консультировала и была строгим, но восхищенным ее огромным талантом педагогом. Работая над ролью Каваллини с Раневской, тогда еще совсем молоденькой, неопытной актрисой, я почувствовала, каким огромным дарованием она наделена. Но роль Маргариты Каваллини, роль «героини», не смогла полностью раскрыть возможности начинавшей актрисы.
Зато в этот же первый сезон в Крыму Фаина Георгиевна сыграла роль Шарлотты в «Вишневом саде» А. П. Чехова, и сыграла так, что это определило ее путь как характерной актрисы и вызвало восхищение ее товарищей по труппе и зрителей.
Как сейчас вижу Шарлотту-Раневскую. Длинная, нескладная фигура, смешная до невозможности и в то же время трагически одинокая. Какое разнообразие красок было у Раневской – одновременно огромное чувство правды, достоверности, чувство стиля, эпохи, автора.
И все это у совсем молоденькой, начинавшей актрисы. А какое огромное актерское обаяние, какая заразительность! Да, я по праву могла тогда гордиться своей ученицей, горжусь и сейчас ее верой в меня как в своего педагога. Эта вера приводит ее ко мне и по сей день со всеми значительными ролями, над которыми Фаина Георгиевна всегда так самозабвенно и с такой требовательностью работает.
Поет Эдит Пиаф
– Наталью Кончаловскую знаете? – спросила Ф. Г.
– Всегда готов! – салютовал я.
– Она не только пионерские вирши пишет.
– Рад стараться, ваше высокородие!
– Ну и глупо! Не понимаю, что вызывает в вас такой приступ слабоумия?
– Самое короткое в мире стихотворение, написанное ею в соавторстве с мужем! С самим Сергеем Михалковым! Еще до эпохальной «Нашей древней столицы» Кончаловская решила потягаться с Чуковским и написать новую, антибактериальную поэму-сказку для детей. «Муха села на варенье», – сочинила она первую строчку. В это время ее позвали к телефону, в коридоре, а Михалков, увидев сочиненное, добавил свое: «Вот и все стихотворенье!..»
– Кончайте валять дурака, – остановила меня Ф. Г. – Наташа несколько раз звонила мне, приглашала. Я отнекивалась, сколько могла, но больше тянуть невозможно. Предлагаю вам сопровождать меня завтра на концерт Натальи Кончаловской, – сказала Ф. Г. безрадостно.
– А что будет петь несравненная? – спросил я.
– Вы меня иногда ставите в тупик: откуда у вас это берется? Ерничаете над женщиной, не зная ее! «Я вам не давала никакого повода», – процитировала она неизвестно что. – Мы идем на концерт-лекцию «Поет Эдит Пиаф», и дадут его не в Театре эстрады, а в Московском университете! В Коммунистической аудитории! Надеюсь, понятно, что такая аудитория требует соответствующего настроя!
Священного трепета стены Коммунистической у меня не вызывали: сколько здесь выслушано лекций Радцига[4] по истории Древней Греции, Али Яновны по истории советского кино (был такой факультатив!), докладов и выступлений на комсомольских собраниях. Правда, на этот раз нас усадили на самые почетные места – в первый ряд, где никогда мне сидеть не приходилось.
На сцене появилась дама солидного возраста, но кокетливая и улыбчивая, очень аккуратная: на лбу тщательно уложенные колечки – одно к одному, отглаженное платье с оборочками и рюшечками, кружевной платочек, изящно выглядывающий из левого рукава.
– Ах, Париж, Париж, – начала она, – город снов и мечты! Не забыть его площадей, бульваров, улочек с кафе на открытом воздухе, предназначенных не для буржуа, а для простолюдинов. В одном из таких кафе меня пригласил на вальс человек с крепкими руками-рабочего. «Откуда вы такая?» – спросил он. «Я из Страны Советов, из Москвы», – сказала я. И чудо: он, изумленный, прекратил всякие ухаживания и только просил об одном: «Расскажите о вашей стране!..»
Кончаловская сделала глаза и заговорщицки кивнула Раневской. Опешившая Ф. Г. растерянно улыбнулась и незаметно толкнула меня в бок:
– Не смейтесь, умоляю!..
Как ей было трудно! Кончаловская на сцене работала для нее, и только на нее. Она обращалась к ней, рассказывая о судьбе Эдит Пиаф, как бы предлагая разделить вместе с нею страдания певицы, а когда звучали фонограммы с голосом «парижского воробышка» (почему-то именно это сравнение пришлось Кончаловской более всего по душе, и она употребляла его без конца), когда Пиаф запела свои трагические монологи, рассказчица переживала вместе с ней, успевая посылать Ф. Г. выразительные взгляды: «Ну как?!» Слушая певицу, она кивала, показывая, что понимает каждое ее слово, одобряет наиболее, с ее точки зрения, удачные строфы, а после окончания песни закрывала глаза, не в силах прийти в себя от нахлынувших чувств и впечатлений и держа паузу. Если же в зале вспыхивали аплодисменты, Кончаловская вставала со своего кресла и величественно склоняла перед публикой голову – влево, вправо.
– Можно ей крикнуть «бис»? – тихо спросил я Ф. Г.
– Прошу вас, тише. Потерпите, – шептала она и тут же делала внимательно-восторженное лицо.
–Боже, какой позор! Ну, я натерпелась,– говорила Ф. Г., когда мы пошли после концерта домой.– Сейчас у нас мерзкие, серые газеты – все на одно лицо. А будь моя воля, я воскресила бы традиции НЭПа и поместила бы рецензию «Страшная месть Коммунистической!». Этот замучивший нас ленинский тезис о соответствии формы содержанию! Еще один такой концерт, и я подпишусь на полное собрание всех классиков марксизма сразу… Недавно я прочла очень любопытную статью Чуковского, в «Литературке», кажется. Как раз на эту тему. Корней Иванович вспоминает, как еще до революции купил роскошное издание «Войны и мира» с многочисленными цветными иллюстрациями. Делал их художник Апсит, мешанин по натуре и обыватель по восприятию[5]. Чуковский начал в который раз читать Толстого и не смог! Мешала цветная дребедень с завитушечками, рюшечками и сантиментами! Так представляете: Корней Иванович заперся в своей комнате, сел у печки и всю ночь сладострастно вырывал картинки из книги, из всех томов. И жег их. Жег с наслаждением, пока не убедился, что ни одной не осталось!.. У меня к вам просьба: у вас же есть записи, принесите их, давайте просто послушаем одну великую Пиаф.
На следующий день я принес Ф. Г. магнитофон и пленку Пиаф, где записаны двенадцать ее последних песен. Мы слушали молча. Ф. Г. лежала на тахте, подложив под голову подушки, и плакала, закрыв глаза ладонями. Трагическая песня «Белые халаты» напугала ее. Когда я предложил повторить запись, она сказала:
– Не надо. Мне нельзя. Я очень боюсь.
Это «я боюсь» было сказано и во время чтения второй части зощенковского «Перед восходом солнца». Я читал роман вслух, Ф. Г. восхищалась удивительным языком его, мыслями, картинами прошлого, ей знакомого и близкого. Когда же Зощенко перешел к выяснению причин своего страха, к поискам истоков нервного расстройства и стал рассказывать о внезапно появлявшейся в его воображении руке, от которой он не мог скрыться, Ф. Г. прервала меня:
– Прошу вас, пожалуйста, не надо. Мне нельзя!
После всего, что Ф. Г. видела и пережила в Гражданскую войну: голод, тиф, жестокость и зверства террора, с трупами, раскачивающимися на фонарях и лежащими неделями на улицах, – всего, что так гениально описал Булгаков в «Белой гвардии» и «Беге», она заболела: боялась выходить из дому, переходить дорогу (этот страх сохранился у нее надолго). Ей пришлось лечиться. Болезнь вынудила ее оставить на время сцену: Ф. Г. не решалась ступить на подмостки, особенно подходить к их краю: ей казалось, что там, где сидят зрители, – обрыв, пропасть, бездна.
Зощенко пишет о том, как, выяснив причины возникновения своего страха, он смог сам излечиться, убедить себя, что в основе его боязни лежит не что иное, как цепь бессвязных совпадений, цепь случайностей, поразивших в детстве его воображение.
Не знаю, как прошло лечение Ф. Г. Может быть, страх перед больницей, перед необходимостью бросить сцену – лучшее, что у нее тогда было, – победил остальные страхи. Но когда Раневская появлялась в первом акте «Сэвидж» в «Тихой обители», догадывалась, где она, и, испытывая страх человека, которого засадили в психушку, боялась подойти к рампе, я каждый раз вспоминал ее рассказ о том, что случилось полвека назад.
Первая встреча с Роммом
Начало тридцатых годов. Раневская играет в Камерном. Однажды ей сказали:
– Вас хочет видеть режиссер с кинофабрики.
За кулисы пришел худенький молодой человек в потертых брюках и пиджаке, выглядевшем на два размера меньше нужного, с обтрепанными рукавами.
– Здравствуйте. Я – Михаил Ромм.
Ф. Г. фамилия показалась очень знакомой.
– Здравствуйте! – радостно улыбнулась она. – Я о вас так много слышала!
– Ну что вы! – остановил ее Ромм. – Вы слышали о другом – о знаменитом Рооме, а я начинающий и еще ничего не успел сделать.
Ф. Г. смутилась, а Ромм предложил ей сняться в его фильме «Пышка», сценарий которого он написал сам по мопассановской новелле. Прочитав сценарий, Раневская дала согласие.
Съемки оказались безумно сложными. Огромное здание кинофабрики на Потылихе еще достраивалось, а фильмы в его павильонах снимались полным ходом. Отопление не работало – павильоны сохраняли температуру холодильной камеры, и у актеров зуб на зуб не попадал. Постоянная суета, мучительно долгая установка света, шум аппаратуры, вечная неразбериха. К тому же Ф. Г. сшили платье из той же плотной и тяжелой ткани, которой был обит дилижанс.
– Я чувствовала себя в нем, как рыцарь, закованный в латы, – вспоминала она.
Да и попасть на студию, которая спустя несколько лет получит гордое название «Мосфильм», в те годы – тоже целая проблема. Илья Ильф и Евгений Петров, ставшие волею случая в начале тридцатых годов сценаристами, написали в одном из своих фельетонов:
«По элегантному замыслу строителей московская кинофабрика воздвигалась с таким расчетом, чтобы до нее было как можно труднее добраться. Нужно прямо сказать, что замысел этот блестяще осуществлен.
Автобус доставляет киноработников и посетителей к мосту Окружной железной дороги и, бросив их посреди обширной тундры, уезжает обратно в город. Киноработники, размахивая руками, совершают дальнейший путь пешком и вскоре скрываются между избами деревни Потылихи. Они долго идут по деревне, сопровождаемые пеньем петухов, лаем собак и прочими сельскими звуками, берут крутой польем, проходят рощу, бредут по проселку, и очень-очень нескоро открываются перед ними величественные здания кинофабрики, обнесенные тройным рядом колючей проволоки».
Почти все съемки «Пышки» велись ночью.
– С тех пор у меня и появилась бессонница, – как-то призналась Ф. Г.