Крошка Доррит (страница 23)
Он подкрался поближе, потом еще ближе, потом еще ближе, пока не подошел к самой кровати спящего. Но и тут он не мог заглянуть ему в лицо, так как оно было закрыто одеялом. Ровное дыхание не прекращалось. Он протянул свою гладкую белую руку (какой предательской она казалась в своем змеином движении!) и отогнул конец одеяла.
– Черт меня побери! – прошептал он, отшатнувшись. – Кавалетто!
Маленький итальянец, разбуженный шорохом около своей кровати, с глубоким вздохом открыл глаза, но еще не проснулся. В течение нескольких секунд он спокойно смотрел на своего тюремного товарища и вдруг, очнувшись, с криком удивления и тревоги вскочил с постели.
– Тсс!.. Чего ты? Успокойся, это я! Ты узнаешь меня? – прошептал пришелец.
Но Жан Батист вытаращил глаза, бормоча какие-то бессвязные заклинания и восклицания, забился дрожа в уголок, натянул брюки, накинул пальто, обвязав его рукавами вокруг шеи, и обнаружил очевидное намерение удрать, не возобновляя знакомства. Заметив это, его старый тюремный товарищ прислонился к двери, загородив ему выход.
– Кавалетто, проснись же, дружок, протри глаза и взгляни на меня. Только не называй меня прежним именем: меня зовут Ланье, слышишь – Ланье.
Жан Батист, попрежнему вытаращив глаза, замахал указательным пальцем, точно заранее решился отрицать все, что его товарищ вздумал бы утверждать в течение всей жизни.
– Кавалетто, дай мне твою руку. Ты знаешь Ланье-джентльмена? Можешь пожать руку джентльмену!
Подчиняясь знакомому тону снисходительного авторитета, Жан Батист не совсем твердыми шагами подошел к своему патрону и подал ему руку. Господин Ланье засмеялся и, стиснув его руку, встряхнул ее и выпустил.
– Так вас не… – пролепетал Жан Батист.
– Не обрили? Нет. Посмотри, – сказал Ланье, тряхнув головой, – так же крепко сидит, как твоя.
Жан Батист, слегка вздрогнув, обвел взглядом комнату, точно стараясь вспомнить, где находится. Его патрон запер дверь на ключ и уселся на кровати.
– Посмотри, – сказал он, указывая на свое платье. – Плохой костюм для джентльмена. Ничего. Вот увидишь, как скоро я заменю его хорошим. Поди сюда и сядь. Садись на прежнее место.
Жан Батист с самым жалким выражением лица подошел к кровати и уселся на полу, не сводя глаз со своего патрона.
– Отлично! – воскликнул Ланье. – Теперь мы точно опять очутились в той проклятой старой дыре, а? Давно ли тебя выпустили?
– На третий день после вашего ухода, господин.
– Как же ты попал сюда?
– Мне посоветовали оставить город, вот я и ушел и скитался по разным местам. Был я в Авиньоне, в Пон-Эспри, в Лионе, на Роне, на Соне.
Говоря это, он быстро чертил своим загорелым пальцем карту этих местностей на полу.
– А теперь куда ты идешь?
– Куда иду, господин?
– Ну да!
Жан Батист, по-видимому, хотел уклониться от ответа, но не знал, как это сделать.
– Клянусь Вакхом [19], – сказал он наконец, как будто из него вытягивали слова, – я подумывал иногда пробраться в Париж, а может быть, и в Англию.
– Кавалетто, это решено. Я тоже отправляюсь в Париж, а может быть, и в Англию. Мы отправимся вместе.
Итальянец кивнул и оскалил зубы, хотя, по-видимому, был не особенно обрадован этим решением.
– Мы отправимся вместе, – повторил Ланье. – Ты увидишь, что я скоро заставлю всех признать меня джентльменом, и тебе это будет на руку. Итак, решено? Мы действуем заодно.
– О конечно, конечно! – сказал итальянец.
– В таком случае ты должен узнать, прежде чем я лягу спать, и в немногих словах, потому что я страшно хочу спать, как я попал сюда, – я, Ланье. Запомни это: Ланье.
– Altro, altro! He Ри…
Прежде чем итальянец успел выговорить это слово, Ланье схватил его за подбородок и зажал ему рот.
– Дьявол, что ты делаешь? Или ты хочешь, чтобы меня растерзали и побили камнями? Хочешь, чтобы тебя растерзали и побили камнями? Тебя тоже растерзают. Не думай, что они укокошат меня и не тронут моего тюремного товарища. Не воображай этого!
По выражению его лица, когда он выпустил челюсть своего друга, этот друг догадался, что в случае, если дело дойдет до камней и пинков, Ланье отрекомендует его так, что и на его долю придется достаточно. Он вспомнил, что господин Ланье – джентльмен-космополит, и в подобных случаях не будет особенно стесняться.
– Я человек, – сказал Ланье, – которому общество нанесло тяжелую обиду. Ты знаешь, что я чувствителен и смел и что у меня властный характер. Отнеслось ли общество с уважением к этим моим качествам? Меня провожали воплями по всем улицам. Конвой должен был охранять меня от мужчин, а в особенности от женщин, которые кидались на меня, вооружившись чем попало. Меня оставили в тюрьме ради моей безопасности, сохранив в секрете место моего заключения, так как иначе толпа вытащила бы меня оттуда и разорвала на тысячу кусков. Меня вывезли из Марселя в глухую полночь, спрятанного в соломе, и отвезли на много миль от города. Я не мог вернуться домой, я должен был брести в слякоть и непогоду, почти без денег, пока не захромал; посмотри на мои ноги! Вот что я вытерпел от общества – я, обладающий теми качествами, о которых упоминал, – но общество заплатит мне за это!
Все это он прошептал товарищу на ухо, придерживая рукой его рот.
– Даже здесь, – продолжил он, – даже в этом грязном кабачке общество преследует меня. Хозяйка поносит меня, ее гости поносят меня. Я, джентльмен с утонченными манерами и высшим образованием, внушаю им отвращение. Но оскорбления, которыми общество осыпало меня, хранятся в этой груди!
На все это Жан Батист, внимательно прислушиваясь к тихому хриплому голосу, отвечал: «Конечно, конечно!», тряс головой и закрывал глаза, как будто вина общества была доказана самым ясным образом.
– Поставь мои сапоги сюда, – продолжил Ланье. – Повесь сюртук на двери, пусть подсохнет. Положи сюда шляпу. – Кавалетто беспрекословно исполнял эти приказания. – Так вот какую постель приготовило мне общество, так! Ха, очень хорошо!
Он растянулся на постели, повязав платком свою преступную голову. И, глядя на эту голову, Жан Батист невольно вспомнил, как счастливо она ускользнула от операции, после которой ее усы перестали бы подниматься кверху, а нос опускаться книзу.
– Так значит, судьба опять связала нас, а? Ей-богу! Тем лучше для тебя. Ты выиграешь от этого. Я недолго буду в нужде. Не буди меня до утра.
Жан Батист ответил, что вовсе не намерен его будить, пожелал ему спокойной ночи и задул свечку. Можно бы было ожидать, что теперь он станет раздеваться, но он поступил как раз наоборот: оделся с головы до ног, не надел только сапог. После этого он улегся на постель и накрылся одеялом, оставив и платок завязанным вокруг шеи.
Когда он проснулся, небесный рассвет озарял своего земного тезку. Итальянец встал, взял свои сапоги, осторожно повернул ключ в двери и прокрался вниз. Никто еще не вставал, и прилавок выглядел довольно уныло в пустой комнате, в атмосфере, напоенной запахом кофе, водки и табака. Но он расплатился еще накануне, не хотел никого видеть, а хотел только поскорей надеть сапоги, захватить свою сумку, выбраться на улицу и удрать.
Это ему удалось. Отворяя дверь, он не слышал никакого движения или голоса; преступная голова, повязанная изорванным платком, не высунулась из верхнего окна. Когда солнце поднялось над горизонтом, обливая потоками огня грязную мостовую и скучные ряды тополей, какое-то черное пятно двигалось по дороге, мелькая среди луж, блиставших на солнце. Это черное пятно был Жан-Батист Кавалетто, улепетывавший от своего патрона.
Глава XII. Подворье «Разбитые сердца»
Подворье «Разбитые сердца» находилось в Лондоне, в черте города, правда – на очень глухой улице, поблизости от одного знаменитого предместья, где во времена Уильяма Шекспира, драматурга и актера, была королевская охотничья стоянка. С тех пор местность сильно изменилась, сохранив, впрочем, кое-какие следы былого величия. Две или три громадных трубы и несколько огромных темных зданий, случайно оставшихся неперестроенными и неперегороженными, придавали подворью своеобразный вид. Тут жили бедняки, ютившиеся среди остатков древнего великолепия, как арабы пустыни раскидывают свои шатры среди разрушающихся пирамид, но, по общему мнению обитателей подворья, оно имело своеобразный вид.
Казалось, что этот честолюбивый город топорщился и раздувался, – по крайней мере, землю вокруг него выперло так высоко, что попасть в подворье можно было, только спустившись по лестнице куда-то вниз и затем уже пройдя через настоящий вход в лабиринт грязных кривых улиц, мало-помалу поднимавшихся на поверхность земли. В конце подворья, под воротами, помещалась мастерская Даниэля Дойса. Она стучала, как железное сердце, исходящее кровью, звоном и скрежетом металла о металл.
Даниэль Дойс, мистер Мигльс и Кленнэм спустились по лестнице в подворье. Минуя множество открытых дверей, перед которыми возились ребятишки постарше, нянчившие ребятишек помладше, они пробрались к противоположному концу двора. Тут Артур Кленнэм остановился, желая отыскать квартиру Плорниша, штукатура, имя которого, по обыкновению всех лондонцев, Дойс ни разу в жизни не слышал и не видел до сих пор. Однако оно было написано четкими буквами над запачканной известью дверью, за которой ютился Плорниш в крайнем доме подворья, как и сказала Крошка Доррит. Дом был большой, переполненный жильцами, но Плорниш весьма остроумно указывал посетителям, что он живет в гостиной: с помощью руки, намалеванной под его именем, указательный палец которой (художник украсил его кольцом и весьма тщательно выписанным ногтем изящнейшей формы) был вытянут по направлению к этому помещению.
Простившись со своими спутниками и условившись встретиться еще раз у мистера Мигльса, Кленнэм вошел в дом и постучал в дверь гостиной. Ему тотчас отворила женщина с ребенком на руках, торопливо застегивавшая свободной рукой верхнюю часть платья. Это была миссис Плорниш, только что исполнявшая свои материнские обязанности, которые занимали большую часть ее существования.
– Дома мистер Плорниш?
– Нет, сэр, – сказала миссис Плорниш, женщина очень учтивая, – чтоб не солгать вам, он ушел по делу.
Чтоб не солгать вам – было главной заботой миссис Плорниш. Она ни под каким видом не желала солгать вам даже в пустяках и всегда предупреждала об этом.
– Вы не знаете, скоро ли он вернется? Я бы подождал.
– Я жду его с минуты на минуту, – сказала миссис Плорниш. – Войдите, сэр!
Артур вошел в довольно темную и тесную (хотя высокую) гостиную и сел на стул, который миссис Плорниш ему предложила.
– Чтоб не солгать вам, сэр, – сказала миссис Плорниш, – я очень благодарна вам за любезность.
Он решительно не мог понять, за что она его благодарит. Заметив его удивленный взгляд, она пояснила свои слова:
– Придя в такую лачугу, мало кто даже шляпу снимает, но некоторые ценят это больше, чем думают люди.
Кленнэм, несколько смущенный тем, что такая элементарная вежливость считается необычайной, пробормотал:
– И это все? – Нагнувшись, чтобы потрепать по щеке другого ребенка, который сидел на полу, уставившись на гостя, спросил: – Сколько лет этому хорошенькому мальчику?
– Только что исполнилось четыре, сэр, – сказала миссис Плорниш. – Да, он хорошенький мальчик, правда, сэр? А вот этот слабоват здоровьем. – Говоря это, она нежно прижала к груди младенца, которого держала на руках. – Может быть, сэр, у вас есть работа для мужа? Я бы могла ему передать, – прибавила миссис Плорниш.
Она спрашивала с таким беспокойством, что, будь у него какая-нибудь постройка, он скорее согласился бы покрыть ее слоем извести в фут толщиной, чем ответить «нет», но пришлось ответить «нет». Тень разочарования пробежала по ее лицу; она вздохнула и взглянула на потухшую печь. Тут он заметил, что миссис Плорниш еще молодая, но бедность приучила ее к некоторой неряшливости, а нужда и дети покрыли лицо сетью морщин.