Кола Брюньон (страница 6)
Но пока все взоры были прикованы к Глоди, Мартина (ох уж эти мне женщины!), чтобы спасти свою овечку, принялась спускаться по склону, то бегом, то ползком, то кувырком, с задранной до ушей юбкой, гордо выставив напоказ осаждающим и свой восток, и свой запад, и оба полушария, и все четыре стороны небосклона, и обратную сторону своего гербария. Успех был оглушительный. Она же, нисколько не смутившись, схватила Глоди, расцеловала ее и отшлепала.
Ослепнув от ее прелестных начал, отмахнувшись от своего капитана, один солдат-ухарь спрыгнул в ров и бегом кинулся к ней. Она дождалась его. Мы бросили ей метлу. Она бесстрашно пошла на врага и так его отдубасила – хлысть-хрясть, вот тебе, бац-бац, – что он почел – ой, мама! – за лучшее ретироваться, наша взяла, братцы, гремите, трубы и горны, победа наша бесспорна! Посреди всеобщего гогота в обоих станах победительницу с ребенком на руках подцепили, и я, гордый, как павлин, стал тянуть веревку, на конце которой болталась моя бесстрашная воительница с задранной юбкой, являвшая неприятелю свой экватор.
Еще неделю длилась говорильня. (Был бы повод, болтун что овод.) Ложный слух о приближении войска господина де Невера, наконец, привел нас к обоюдному согласию, было принято решение, в общем-то, не слишком обременительное для нас: мы обещались отдать везлейцам десятую часть от будущего сбора винограда. Обещать-то обещай, да из виду не теряй – бабушка гадала, да надвое сказала: то ли дождик, то ли снег, то ли будет, то ли нет. Откуда нам знать, каким будет урожай, еще столько утечет воды, а вина и подавно в наши животы.
Была достигнута полная сатисфакция друг другом с обеих сторон, а собою и того паче. Но пришла беда – отворяй ворота. Именно в ту ночь, что последовала за заключением перемирия, на небе появилось знамение. Часам к десяти из-за Самбера, где оно затаилось, оно выкатилось на лужайку небосклона и протянулось в виде змеи в сторону Сен-Пьер-дю-Мона. Оно было похоже на меч, острие которого представляло собой факел, выпускающий дымящиеся языки. Меч этот держала чья-то рука, пять пальцев которой оканчивались вопящими головами. На безымянном пальце можно было разглядеть женскую головку с развевающимися по ветру волосами. Ширина меча была: у рукояти – с пядень, у острия – от семи до восьми линий дюйма[6], у середины меча – два дюйма и три линии[7].
А цвета оно было фиолетово-кровавого и каким-то распухшим, как рана в боку. Все, задрав головы и раскрыв рты, смотрели в небо; слышалось, как от страха клацают зубы. В обоих станах задавались вопросом, кому предназначено сие знамение. И мы, и они не сомневались, что оно предназначено противоположной стороне. Но мурашки бегали по телу у всех. У всех, кроме меня. Мне ничуть не было страшно. Надобно признаться, я ничего не видел, потому как ровно в девять завалился спать. Я ведь следую указаниям месяцеслова, а в нем на эту дату указано: в такое-то время принять лекарство, где бы ты ни находился; ну я его принял и лег; уж если в месяцеслове написано что-то, то уж будьте покойны, где бы я ни был, я беспрекословно подчинюсь, ведь это заповедано Евангелием. О знамении мне рассказали, а это все равно что видеть его своими глазами. Я все записал.
Покончивши с подписанием мира, друзья и недруги вместе взялись за подготовку пира. А тут как раз подошло преполовение поста20, ну мы и приостановили голодовку. Из окрестных деревень к нам стали стекаться, дабы отпраздновать наше освобождение, как едоки, так и съестные припасы. Денек выдался на славу. Столы тянулись во всю длину вала. Приготовлено было: три вепренка, зажаренных целиком и начиненных рубленным мясом с добавлением кабаньих потрохов и печени цапли; душистые окорока, прокопченные в очаге на можжевеловых веточках; заячьи и свиные паштеты, благоухающие чесноком и лаврушкой; сосиски из потрохов и просто потроха; щуки и улитки; рубцы; черные рагу из заячьего мяса, которые пьянили вас еще до того, как вы их отведали; телячьи головы, тающие на языке; огненные купы проперченных раков, – от них в горле загорался пожар, притушить который были призваны салаты из политого уксусом лука-шалота и целый арсенал вин из местечек Шапот, Мандр, Вофийу; а на десерт – прохладная простокваша со сгустками, разминаемыми челюстями между языком и небом, и печенья, которые единым махом, как губка, впитывали в себя содержимое чарок.
Ни один из нас не сдался, пока оставалось еще хоть что-то, чем можно было набить утробу. Будь благословен Господь, который дал нам возможность в столь небольшой по объему желудок вмещать столько яств и пития. Было на что посмотреть, когда затеяли соревнование – у кого больше вместит брюхо: отшельник из Сен-Мартен-де-Везле по прозвищу Короткое ухо, сопровождавший везлейцев (сей великий исследователь первым подметил, что осел может реветь только с задранным хвостом) и наш (не осел, конечно) Дом Анкен, заявлявший, что раньше был карпом или щукой, до такой степени он не переносил воду, наверняка в прежней жизни изрядно перепил. Словом, когда мы, везлейцы и кламсийцы, встали из-за стола, в нас прибавилось уважения друг к другу по сравнению с тем часом, когда мы брались за потаж: только за столом и познается, чего стоит человек. Кто любит вкусно закусить, того люблю и я: натура в нем бургундская тотчас видна.
Наконец, чтоб уж окончательно нас сдружить, когда мы переваривали обед вместе, показалось войско господина де Невера, посланное нам на подмогу. Ох и посмеялись мы, и оба наши стана очень вежливо попросили их повернуть назад. Они не посмели настаивать и ушли, пристыженно повесив головы, словно побитые собаки, которых овцы послали куда подальше. Обнимаясь, мы приговаривали: «Что мы дураки, чтобы драться ради наших сторожей! Не будь у нас врагов, они бы их выдумали, ей-же-ей! Чтобы спасти нас! Благодарим покорно! Мы сами себя спасем, нам то не зазорно. Боже, спаси нас от наших спасителей! Бедные овцы! Если бы нам нужно было защищаться только от волка, еще куда ни шло. Но от самого-то пастуха спасет нас кто?»
III
Бревский кюре
Первое апреля
Как только дороги очистились от незваных гостей, я решил безотлагательно пойти навестить своего друга Шамая. Не то чтобы я очень уж беспокоился о его судьбе. Он хват и умеет за себя постоять! Но все же… покойней делается, коли своими глазами убедишься, что дальний друг жив-здоров… И потом нужно было размять ноги.
Никого не поставив в известность о своем намерении, я шел себе, насвистывая, по берегу реки, текущей у подножья покрытых лесом холмов. По молоденьким листочкам барабанили капельки дождя, – будь благословенны эти слезки весны, – который то затихал, то вновь припускал. В высоких стволах нежно цокала влюбленная белка. В лугах тараторили гуси. Дрозды звонко и пронзительно свистели, а синичка выводила свое: титипьют, титипьют…
Уже в пути мне пришло в голову зайти в Дорнеси еще за одним моим другом – нотариусом, мэтром Пайаром: мы как Грации, только втроем составляем полный комплект. Я нашел его в конторе, он что-то там царапал, занося на бумагу, какая сегодня погода, что он видел во сне и что думает о происходящем. Подле него рядом с томом «De Legibus»[8] лежала открытая книга «Пророчеств магистра Мишеля Нострадамуса»21. Когда ты всю жизнь носу не кажешь из своего жилища, мысли-то все одно на месте не удержишь, они, как скакуны, отыгрываются и уносятся в долы мечтаний и рощи воспоминаний; голова за неимением возможности круглой машиной управлять, что случится в будущем с миром, пытается прозревать. Говорят, все предначертано, верю, но признаюсь, мне удавалось признать правоту предсказаний «Центурий» о будущем, только когда они сбывались.
Увидев меня, добряк Пайар весь засветился, и дом сверху донизу зазвенел от раскатов нашего хохота. Уж как я был рад тому, что вижу его: невысокий, склонный к полноте, с рябой физиономией, широкоскулый, с красным носом, прищуренными глазками, живыми и хитрыми, с хмурящимся видом, вечно брюзжащий на погоду, на людей, но в душе добряк, весельчак и еще больший забавник и балагур, чем я. Хлебом его не корми, только дай с суровым видом выдать тебе какую-нибудь несусветную околесицу. Одно удовольствие смотреть, как он важно восседает за столом с бутылкой в руках, призывая Кома и Мома22 и громко распевая свою песенку. Радуясь тому, что видит меня, он держал мои руки в своих – толстых и неуклюжих, но во всем напоминающих его самого: таких же бедовых, чертовски ловких, умеющих и играть на разных инструментах, и пилить, и точить, и переплетать, и столярничать. Он все сделал в своем доме своими руками, и пусть все это некрасиво, но это его рук дело и, красиво или нет, но то его портрет.
Чтобы не утратить привычки жаловаться и на то и на сё, он поупражнялся, кляня все подряд, я же, ему переча, стал напропалую хвалить и се и то. Его можно назвать Доктором Все-к-худшему, меня – Доктором Все-к-лучшему: это у нас такая игра. Он разворчался на своих клиентов, и то сказать, платить они не спешат – некоторым из долговых обязательств уже лет тридцать пять, – и, хотя это в его интересах, он не торопит своих должников. Есть и такие, что расплачиваются, но как бог на душу положит и когда им вздумается, часто натурой: корзиной яиц или парой кур. Так здесь принято, и, если б он стал требовать положенные ему деньги, это было бы воспринято как оскорбление. Ворчать-то он ворчал, но на все махнул рукой; сдается мне, на месте своих клиентов, он поступал бы в точности, как они.
К счастью для него, того, чем он владел, ему было достаточно. Кругленькое состояние давало навар, как курочка яйца. Сам он мало в чем нуждался. Застарелый холостяк он не был волокитой, а что касается того, чтоб поесть в свое удовольствие, природа в наших краях о том позаботилась сполна – чем не скатерть-самобранка наши поля? Виноградники, сады, рыбные садки, крольчатники – все это ломящиеся кладовые с запасами еды. Больше всего средств у него уходило на книги, которые он показывал, но издалека (одалживать их кому-то – этого у него, у стервеца, и в заводе не было), да еще на подзорную трубу, мода на которую пришла недавно из Голландии. Он оборудовал себе на крыше среди печных труб шаткий помост, с которого с многозначительным видом вглядывался в небесный кругооборот, пытаясь расшифровать, ничего в том особо не смысля, азы наших судеб. Вообще-то, он в это не верит, но ему нравится делать вид, что верит. В конце концов мне это понятно: приятно, право, из своего окна глядеть, как зажигаются и гаснут огоньки в небесной вышине, это все равно что наблюдать за барышнями, что проходят мимо – можно вообразить, какие в их жизни происходят перипетии, интриги, какие заводятся романчики; правда это или нет, забавно ведь смотреть кому-нибудь вослед.
Мы долго обсуждали недавнее диво – огненный кровавый меч, прорезавший ночное небо в минувшую среду. И каждый давал свое объяснение, вцепившись в него mordicus[9]. Но в итоге выяснилось, что ни он, ни я ничего не видели. Поскольку в тот вечер мой дорогой астролог заснул у своей подзорной трубы. Когда среди ты дурачин, то Господу хвала: ты не один. С этим нетрудно примириться. Что мы и сделали с большим удовольствием и весело.
Вышли мы из дома, решив ни о чем таком кюре не рассказывать. И двинулись прямо через поля, поглядывая на молодую поросль, розовые побеги кустов, птиц, строящих гнезда, стервятника, описывающего над долиной круги. Смеясь вспоминали добрую шутку, которую сыграли некогда с Шамаем. Месяцы и потоки пота и крови ушли у нас с Пайаром на то, чтобы научить большого дрозда, посаженного в клетку, гугенотскому песнопению. После чего мы его выпустили в сад нашего друга – кюре. Сад пришелся дрозду по душе, и он сделался наставником других деревенских дроздов. Шамай, которому во время чтения служебника мешал их хорал, себя крестом осенял и, ругаясь на чем свет стоит и думая, что в его саду поселился бес, изгонял его, а потом, вконец остервенев, спрятался за створкой окна и стрелял в нечистую силу из ружья. Хотя сказать, что он был совсем уж одурачен, все-таки нельзя: когда бес был повержен, почему бы его было не съесть…