Дни, когда мы так сильно друг друга любили (страница 12)

Страница 12

Меня тревожат ее жалобы на острые боли, ее медлительность, дрожащие руки. Как быстро будет прогрессировать болезнь? А вдруг, если не рисковать, Эвелин продержится дольше?

– Мне все равно нечего терять.

Наверное, у нее есть право быть безрассудной.

Мы идем в темноте по узкой подъездной дорожке, вымощенной толчеными ракушками, из-за которых «Устричная раковина» и получила свое название. Я протягиваю Эвелин руку для опоры; она, вполне ожидаемо, уклоняется, желая быть самостоятельной. Темнота нам не помеха. Знакомый хруст под ногами, ракушечная тропинка переходит в Сэндстоун-лейн, обсаженную благоухающими болотными розами в полном цвету. Затем дорога поворачивает на восток, к морю, идет мимо высоких дубов и поросших подорожником дюн, за очередным изгибом – пляж Бернард, и вот нам открывается океан, каждый раз что-то во мне меняя. Дорогу сюда я могу представить так же детально и ярко, как образ Эвелин.

Мы одновременно подходим к морю. За Эвелин по пятам следует удивленная свита.

– Сейчас бабушка утрет вам нос!

– Мам, нет! Это не… Пожалуйста, не надо… – начинает Вайолет.

– И ты удивляешься, почему я не хотела вам рассказывать? – Судя по тону, Эвелин забавляет, что кто-то ей указывает, чего она не должна делать.

Держась за мое плечо, она сбрасывает туфли и погружает пальцы ног в прохладный песок. Затем идет одна к воде, я ее отпускаю. Сейчас я ей не нужен – она сама себе путеводная звезда. Луна отражается в воде яркими переливающимися кругами.

В такую ночь я не могу не думать о своих собственных родителях. Я был не готов их потерять, мне многим хотелось с ними поделиться, многое им показать. К такому нельзя подготовиться, хотя я всегда знал, по крайней мере, теоретически, что момент прощания наступит: естественный порядок вещей подразумевает, что дети хоронят своих родителей. Я не могу предотвратить горе своих детей точно так же, как не могу предотвратить свою смерть. Лучшее, что мы могли бы сделать, – это ее отсрочить.

Однако потерять Эвелин, пережить человека, ради которого у меня бьется сердце, или наблюдать, как она превращается в тряпичную куклу, как ее, пианистку, больше не слушаются пальцы, отказываясь извлекать любимые звуки, как она перестает меня узнавать и вообще перестает быть Эвелин… Ходить по коридорам нашего дома в одиночестве… Нет, это невыносимо.

Сколько еще времени у нас было бы, если довериться звездам? Я напоминаю себе, что мы провели вместе больше лет, чем кто-либо другой, и так или иначе это закончится.

Мимо с воплями пробегают внуки и в одежде ныряют с причала. За ними Джейн, таща меня за собой за локоть, прежде чем броситься за детьми. Рейн и Тони бегут за ней и синхронно прыгают в воду. Эвелин уже по колено в воде, я ее догоняю по пологому спуску, благодаря пролив Лонг-Айленд за спокойствие, за то, что в него легко войти, будто в озеро, не то что в суровые волны открытого океана. Подол юбки у Эвелин колышется от едва уловимого течения, вода ледяная, ногами я ощущаю неровности дна. Вайолет бросается за детьми, Коннор следует ее примеру, врезаясь в иссиня-черную поверхность. На берегу остаются только Томас и Энн.

Лицо Эвелин сияет.

– Давай с ними, а?

– С тобой – хоть на край света!

Она хватает меня за протянутую руку, и мы, озаренные лунным светом, скользим дальше, погружаясь в знакомые глубины.

Джейн зовет брата:

– Томас, Энн, ну же!

Томас громко возмущается:

– Вы все сумасшедшие. Господи, ма, ты подхватишь воспаление легких!

– Сейчас июль вообще-то! Давай присоединяйся к сумасшедшей матери! – кричит в ответ Эвелин.

Внуки подбадривают его радостными возгласами.

Томас и Энн аккуратно снимают обувь и идут к нам.

– Мы ли это? – качает головой Томас, закатывая штанины.

Они заходят в воду по икры.

– Довольны?

Джейн и Вайолет обмениваются улыбками, бросаются к Томасу и, схватив за ноги, опрокидывают в воду. Наступает очередь Энн. Она убегает в веере брызг, однако Джейн с Вайолет быстрее, и вскоре ее тоже окунают с головой. Промокшие насквозь, отплевываясь и посмеиваясь, Томас и Энн выныривают и, наконец, вступают в игру.

Половинка луны ярко освещает воду вокруг нас, подсвеченную красными, зелеными и золотыми вспышками, воздух наполнен смехом, брызгами, грохотом и потрескиванием далеких фейерверков. В центре всего этого – Эвелин. У меня сжимается сердце, когда я понимаю, чего ей будет стоить это плавание, что принесет следующий день. Но она не думает о завтра. Океан убаюкивает своей всеохватной чернотой, дети и внуки кружат вокруг нее словно маячки, светлячки, серебристые рыбки-нотрописы, мерцающие под водой, словно танцующие в потоке солнечного света пылинки или мириады звезд самой ясной ночью.

Глава 6
Джозеф
Май 1944 г.

Шерстяная форма липнет к мокрым от пота спине и ногам. В окна защитно-зеленого армейского «Плимута» влетает теплый соленый воздух, но он не способен растопить кусок льда у меня в груди. Урча мотором, «Плимут» едет по городу, и передо мной открывается вид на Лонг-Айленд: сейчас, во время отлива, его поверхность зеркальна, тиха, но я не нахожу в этом и капли утешения.

Время, проведенное вдали от дома, жутким эхом исказило воспоминания, два года крутившиеся в голове. Внутри отдавался голос, который я не узнавал. Те размытые, неспешные дни на Бернард-бич принадлежали совершенно другому человеку – мальчику, который ничего не знал о войне. И вообще были сном. Пляжный песок превратился в грязь; влажные косы Эвелин у меня на груди – в липкую кровь, вытекающую из чьей-то прижатой к моей спине руки; запахи мускуса и океана, плеск волн – в вонь пороха и плоти, крики людей.

Пока мы едем, я отмечаю, что вокруг ничего не изменилось. Песчаные отмели тянутся вдоль всего берега. Когда вода спадает, на реконструированном деревянном причале, где я впервые поцеловал Эвелин, становятся видны опорные балки. Капитанская скала поблескивает в лучах полуденного солнца. На Сэндстоун-лейн мы поворачиваем к дому, и за автомобилем с дорожки поднимается клуб пыли. Когда-то эту самую пыль я отмывал с ног перед тем, как улечься спать. Все осталось по-прежнему.

И все изменилось.

Мы доезжаем до места слишком быстро. Вот уже миновали торчащий в конце подъездной аллеи столб, на котором раньше был указатель «Устричная раковина». Указатель сорвало с цепочки во время урагана; он так и не нашелся, хотя много лет я надеялся, что все-таки найдем где-нибудь в песке под кучей засохших водорослей или в щели на каменном пирсе. Отец сказал, что сделает новый, но с тех пор гостиница так и закрыта для гостей. Сначала думали, что откроемся вновь, – думали шесть лет назад, задолго до Перл-Харбора, до того, как мы с Томми ушли на войну.

Машина подпрыгивает на подъездной дорожке, и от скрипа шин у меня сводит живот. Порываюсь поблагодарить сержанта Аллена, которого мне выделило командование, однако получается только кивнуть, и я молча вылезаю с заднего сиденья. В горле ком, голова вспотела, я снимаю пилотку и засовываю под мышку. Правая нога ноет, перевязанные раны все еще кровоточат под бинтами. Я опираюсь на левую, перенося на нее большую часть веса. Походка совсем не геройская. Герой. От этого слова во рту свинцовый привкус. Иду медленно, хромаю, мечтаю не добраться до крыльца. Неизвестно, дошли ли до них новости, опередила ли меня телеграмма.

Скрип москитной двери – и выбегает Эвелин, бросается мне на шею, за ней громко хлопает дверь. Она обнимает меня, целует, держит за лицо, за шею… Я цепенею в ее объятиях. Эвелин оглядывается по сторонам и понимает, что приехал только я. Один. На дорожке нет второй машины, никто не вылезает вслед за мной. Она отступает на шаг, только теперь заметив выражение моего лица.

– Эвелин…

Я пытаюсь взять ее за запястье. Она отдергивает руку. «Плимут», который меня привез, исчез, о нем напоминает только слабый скрип шин и удаляющийся шум двигателя.

– Я знаю, его тоже ранило. Он едет на другой машине.

Она держит себя в руках, говорит твердым голосом и не сводит с меня глаз. Я не могу произнести ни слова. Открываю рот, но вокруг сердца сжимается ледяное кольцо, впиваясь в плоть острыми краями. Такой боли я никогда не испытывал: видеть, как у нее затуманиваются глаза, как до нее доходит то, чего я не могу сказать, не могу передать словами.

– В телеграмме было сказано, что его ранило. Что вас обоих ранило. Джозеф, он ведь скоро приедет, правда? Скажи мне, что он уже в пути! – Голос у нее срывается на визг, она начинает колотить меня по груди, волосы выскакивают из-под шпилек. – Скажи мне сейчас же! Да твою ж мать, скажи ты что-нибудь!!

Я снова хватаю ее за руки и притягиваю к себе. Слезы застилают мне глаза. Я утыкаюсь лицом ей в шею и могу произнести только:

– Мы… Мы теперь без него…

Эвелин позволяет на мгновение себя обнять, а потом каменеет в моих руках. Резко выпрямляется, расправляет плечи и на шаг отступает. Бросает на меня взгляд. В ее глазах, словно в тучах, ничего не отражается – ни любви, ни даже узнавания. Никогда они не были такими синими, как сегодня.

– Ты обещал мне… – шепчет она еле слышно.

Лед сжимается, осколки вонзаются глубже.

– Эвелин… – выдавливаю я.

Она отступает, не сводя с меня глаз. Скользит взглядом по моему лицу слева направо, будто что-то читает. Что-то непонятное и ужасное. Затем поворачивается, я пытаюсь ее удержать, но она вырывается и убегает.

Под слепящим солнцем у меня все плывет перед глазами, фиолетовое и зеленое смешиваются в причудливую размытую картинку, пока я смотрю вслед Эвелин, бегущей через покрытый фиалками луг к своему дому.

Раньше дом был ее и Томми.

А теперь – только ее.

Я нахожу спасение в ночных заплывах. Когда не могу заснуть, когда вместо сердца слишком туго закрученный винт, я выскальзываю из дома и иду на Бернард-бич. Только там я могу дышать, ныряя в ледяные глубины. Надо мной небо какого-то нового, очень черного цвета, в бесконечности сияют звезды. В Италии не было таких звезд. В воздухе висели дым и порох, серая сажа, пыль от разрушенных зданий. Когда я об этом думаю, у меня сжимается горло, мне не хватает кислорода. Женщина, что сползла по дверному проему с запрокинутой головой. Крик ее сына, покрытого толстым слоем пыли. Это было на самом деле?

Я просыпаюсь от тревоги еще до восхода солнца, на влажной подушке с запахом моря, и ковыляю на луг между нашими домами. Эвелин все еще работает в городе, шьет парашюты, а потом прячется в своей комнате, и только по задернутым до утра шторам можно понять, что она там. Я хочу спросить, по-прежнему ли она вышивает на шелке наши инициалы; и что она чувствует, если пишет одно без другого, и что оставляет более глубокий шрам: вышивать оба или ни одного. Перед сном Эвелин включает лампу, и, когда по комнате перемещается квадратик желтого света, я знаю, это она. В ее окно я когда-то, целую жизнь назад, бросал скомканные послания, сообщая тайные места для встреч. Смотрит ли она на нашу гостиницу – обветшалый серый дом в стиле шейкер, – думает ли обо мне?

Эвелин не разговаривала со мной с того самого первого дня. Даже на похоронах. С похорон я помню тяжесть гроба на плече и как пульсировала нога, пока я шагал, неся спрятанное внутри тело в форме, которое не было Томми, не могло им быть. Помню миссис Сондерс у входа в церковь – с искаженным от боли лицом, комкая в руках платок, она твердила молитвы. Мистера Сондерса, мужественно принимающего рукопожатия. Безмолвную Эвелин в свободном черном платье, которая стала отражением пустоты, охватившей меня, когда опускали гроб. Она горевала так сильно, что даже лицо у нее изменилось. Это были две восковые фигуры, незнакомые, неузнаваемые. Одна упокоилась под темной землей, другая в опустошении стояла на краю могилы.