Дни, когда мы так сильно друг друга любили (страница 6)
Томми снова делает большой глоток и затягивается сигаретой, получая удовольствие от неловкой тишины. Потом качает головой.
– Слушайте, ребята. Я же не против. Вы просто расскажите мне, и все.
– Эй, тормози, а?
Я указываю на фляжку.
– Я не закончил! Ты знаешь, Джо, ты мой лучший друг, и, если ты хочешь встречаться с моей сестрой, я не против. Но ты мог бы прийти ко мне и поговорить по-мужски, а не ныкаться по углам и не целоваться в темноте!
Томми на нас не смотрит. Он, кажется, и не злится. Судя по голосу, он расстроен и разочарован.
– Мы не целовались! – взвизгивает Эвелин.
Звук похож на свист велосипедной шины, из которой выходит воздух. Да, мы не целовались. Чисто технически. Но это ни о чем не говорит.
Повисает пауза, наполненная треском изумрудных фейерверков и ровным плеском волн. Силуэт Эвелин вырисовывается в лунном свете. Интересно, о чем она думает, каких слов и поступков от меня ждет. Томми бросает на песок полупустую пачку «Лаки страйк». Несмотря на прохладный ветерок, который шевелит волоски на руках, тело у меня горит от предъявленных обвинений. Все по делу, все так. А мы-то были уверены, что со стороны ничего не заметно. Конечно, он все понял. Я дурак. Предатель и дурак.
Делаю глубокий вдох.
– Я хотел сказать тебе, честно, но не знал, как ты отреагируешь. Вдруг возненавидишь или распсихуешься. Или запретишь с ней встречаться. Я собирался… Просто ждал подходящего момента… – Я замолкаю, оправданий больше не находится.
– С чего я буду запрещать? – Томми смеется, и даже в полумраке я вижу, как его недовольство перерождается в гнев. – Я что, ее отец?
От смущения я хриплю и запинаюсь.
– Ну не знаю… Ты мой лучший друг. Я хотел проявить уважение.
Томми тычет себя пальцем в грудь.
– Если уважаешь, расскажи все честно. Не ныкайся по углам. Знаете, как по-дурацки я себя рядом с вами чувствовал? – Он обводит рукой пляж. – Думаете, я ничего не понимал?
Тут с деланой непринужденностью встревает Эвелин:
– Да ты вечно глазел на проходящих девушек. Честно говоря, сроду бы не подумала, что ты заметишь.
Со смешком она накручивает на палец прядь волос – этот нервный жест, несмотря на неловкость ситуации, заставляет меня трепетать от желания. Пути назад нет, я не отступлю. Я раскрываю перед ним ладони, сдаваясь.
– Прости, брат, прости.
Томми долго-предолго молчит, а потом издает громкий драматический вздох.
– Прощаю. Ты классный чувак, Джо. Мы, наверное, оба сошли с ума: ты хочешь встречаться с Эви, а я на это соглашаюсь. Пойми, я просто хочу, чтобы вы не скрывали. Так-то я не против, – он делает паузу и пристально смотрит мне в глаза, – при условии, что ты на ней женишься.
Эвелин замирает, у меня отвисает челюсть. Я начинаю заикаться.
– М-м-мы пока даже не говорили…
– О боже, я шучу! – Томми смеется, запрокидывая голову. – Черт, вы какие-то напряженные. Выпей, а? Сразу расслабишься.
Мы оба смеемся, смех приносит облегчение. Как будто выходишь из гавани, приготовившись к шторму, и вдруг видишь солнце.
Томми поднимает тайком взятую у отца фляжку и произносит тост:
– За Джозефа и Эвелин, живите долго и счастливо и вечно любите друг друга!
Он улыбается и отхлебывает виски. Мы передаем фляжку по кругу, делая обжигающие глотки. Голова идет кругом, мы глупеем, а потом становимся легкими и свободными. Ночное небо кажется таким размытым, что звезды совсем не различить.
Раз от Томми теперь скрываться не нужно, остаток лета проходит просто чудесно. Мы не слишком проявляем чувства в его присутствии, но я не могу удержаться и беру Эвелин за руку, убираю ей волосы с глаз. Томми качает головой, называет нас голубками и вертит головой по сторонам в поисках какой-нибудь девушки, на которую можно переключиться. Он торчит на верфи почти без выходных, поэтому мы с Эвелин часто остаемся одни. Она приходит к нам в гостиницу, где я, сверяясь со списком дел, составленным отцом, заменяю покоробившиеся полы, прогнившие плинтусы, слетевшую с крыши дранку. Работы я не боюсь; пока я латаю, чиню, циклюю, мысли освобождаются от ненужной шелухи. Мне легко работать руками, гордость берет, когда получается хорошо. Я отдаю дань дому, который однажды станет моим. Я запечатлеваю себя в его истории – так поступали, сколько я себя помню, мой отец и его отец.
Присутствие Эвелин мне совсем не мешает. Она читает, расстелив на траве одеяло, или держит лестницу и подает инструменты. Потом мы украдкой уходим и вместе проводим полуденные часы, купаясь и загорая на теплом песке.
Сегодня днем мы лежим на пирсе и глазеем на облака, придумывая, на что они похожи. Влажные волосы Эвелин развеваются на ветру, я держу руку у нее на бедре. Прикосновение к ее коже меня одновременно и волнует, и успокаивает: словно мы всегда лежали так, словно наши отношения никогда не были другими. Я поворачиваюсь к ней лицом и взглядом прохожу, впитываю каждый дюйм, будто я художник, а она натурщица, моя муза.
– Почему ты так смотришь? – спрашивает она, краснея.
– Сказать?
Я внезапно смущаюсь. Ничего не могу с собой поделать, так на меня действует ее взгляд.
– Скажи.
– Запоминаю, какая ты в шестнадцать лет.
Меня потрясает осознание того, что я хочу ее видеть в каждом возрасте, что запоминаю ее шестнадцатилетней, чтобы сохранить это в тайном уголке и когда-нибудь, перебирая воспоминания, дойти однажды именно до этого момента, до этой части нашей совместной жизни. Эвелин прячет под собой блокнот, куда записывает свои сокровенные мечты: где хочет побывать, в какие приключения пуститься. Записывает идеи, которые крутятся у нее в голове с тех пор, как она встретила Мэйлин. У шестнадцатилетней Эвелин гладкая загорелая кожа, а на локте тонкий шрам: однажды летом она поскользнулась и проехала рукой по занозистому краю пирса. Ее тело словно плот, на котором я мог бы плыть, погружаясь в блаженство.
Она придвигается поближе, прижимается щекой к моему голому плечу, щекоча мне шею волосами. Теперь я губами могу коснуться ее лба.
– Удивительно, что происходящее нас совсем не удивляет.
– Ты про нас? – уточняю я.
– Ага.
– Словно так и было задумано, правда?
Произнося эти слова, я понимаю, что так и есть, что в глубине души я всегда это знал. Наша судьба уже нанесена на карту, и нам лишь остается прийти в определенную точку.
– Я всегда этого хотела, – говорит Эвелин.
У меня сердце из груди выпрыгивает, когда я представляю, как она сидит и мечтает о нас.
Я шепчу:
– Еще год, и ты навсегда вернешься домой, займешься чем-нибудь… Ты кем хочешь быть?
Она улыбается и поворачивается, чтобы посмотреть мне в лицо.
– Не знаю… Хочу, как Мэйлин – повидать мир. Ты когда-нибудь слышал о гастролирующих пианистах?
Я качаю головой.
– Мэйлин много о них рассказывала. Это такие люди, которым платят за то, что они играют на рояле с оркестром. Представляешь? Вот, может быть, стану пианисткой. Или пилотом и буду летать, куда захочу.
Я решаю ее подразнить.
– Ты не можешь стать пилотом.
Она поднимает брови.
– Это еще почему? Потому что я девушка?
Я смеюсь, сраженный тем, как она верит во все, кроме своих собственных ограничений.
– Потому что ты боишься высоты.
Эвелин прищелкивает языком, вспомнив, естественно, все те случаи, когда трусила прыгать с самой высокой точки Капитанской скалы.
– О, так теперь ты знаешь обо мне все, Джозеф Майерс?
Я тихо отвечаю:
– Ну кое-что.
– Если ты такой умный, кем ты хочешь быть?
– Твоим мужем.
Сердце у меня бешено колотится, и в этом стуке я слышу шлепанье наших босых ног по тропинке, ведущей к морю; все годы, проведенные вместе, эхом отдаются в моей груди, когда я притягиваю ее к себе и впервые целую.
Глава 3
Джейн
Июнь 2001 г.
Мы с матерью сидим в кабинете друг напротив друга, я за «Стейнвеем», рядом шкаф, заставленный фотографиями в рамках и разбухшими от влаги книгами. Именно к глянцевому черному «Стейнвею» тяготела я в детстве, потому что хотела отличаться от мамы, которую всегда видела за «Болдуином». Сто лет прошло с тех пор, как она учила меня играть, как я вообще мало-мальски музицировала, но в каждый приезд меня тянет в эту комнату, тем более собственного инструмента у меня нет. Сидя на банкетке, вспоминаю, какой я была много лет назад, когда совсем отдалилась от родителей и думала, что больше никогда не буду с ними общаться и уж тем более не окунусь снова в покой и уют нашего кабинета. Рядом с пианино не получается долго грустить. Вот уже я выпрямляю спину, ставлю ноги на педали, пальцы летают по клавишам. И мама рядом. Музыка всегда нас объединяла.
Я не разрешаю себе взглянуть на мать, подметить изменения, которые до этого почему-то ускользали от моего внимания. Крошечные детали я списывала на возраст. Не могу заставить себя посмотреть в лицо истинному виновнику, с кем невозможно договориться, – диагнозу, на котором мне следовало бы сосредоточиться, который изрядно бы меня подкосил, не будь я в таком смятении от идеи родителей. Не могу проявить к ней великодушие, сочувствие и при этом не соглашаться каким-то образом, что у ее мыслительного процесса есть обоснования. Не сейчас, когда они втихомолку приняли решение, не дав нам возможности рассмотреть другие варианты. Не сейчас, когда наугад выбран один год – а вдруг ей суждено гораздо больше? Не сейчас, когда выяснение обстоятельств, фактов и сроков, то есть воссоздание полной картины происходящего, укажет на то, что мать умирает. Вместо этого я левой рукой играю гамму, не в силах сопротивляться засевшей глубоко внутри мышечной памяти.
– О чем же ты хотела поговорить? Какую еще сногсшибательную новость припасла?
Я первый раз вижу родителей (точнее, маму, потому что папа немедленно нашел себе занятие в саду, и мы в доме одни) после того, как они озвучили свой чудовищный план. Причем зашли они издалека: накрыли стол с закусками, расспросили о работе, а потом раз – и обухом по голове. Когда я в тот вечер подвозила Томаса до вокзала, он молчал, был весь в себе. Мы с ним общаемся не то чтобы часто. Из-за графика – я записываюсь в студии рано утром, а брат заканчивает работать невообразимо поздно – мы в основном встречаемся на днях рождения и прочих праздниках. Поэтому я удивилась, когда на следующее утро он позвонил: мол, пока не поздно, родителей нужно остановить. Конечно, я двумя руками за. Нельзя им позволить довести дело до конца. Мама, не сейчас, хотя бы не так рано! Папа, вообще не надо!.. Но они всегда были такими – сосредоточенными друг на друге, созависимыми, – и где-то в глубине души я не удивлена, что они придумали себе такой конец. В их мире смерть одного означает смерть обоих. Когда я сказала Томасу, что ничего другого им и в голову не могло прийти, он повесил трубку.
– Ты нас избегаешь, – осторожно говорит мама.
Обычно, если нет аврала на работе, я приезжаю раз в неделю или две. А тут я не была с того самого вечера, хотя по телефону мы несколько раз коротко переговорили. И вроде я была готова к этим звонкам, во всяком случае, я так думала, пока не услышала их обеспокоенные голоса. С наигранным спокойствием они спрашивали, как у меня дела, будто это не из-за них дела у меня вообще-то не очень. Я смотрела на ситуацию то с одного, то с другого боку и ставила себя на их место (вот мне почти восемьдесят, вот мне ставят ужасный диагноз…), и каждый раз приходила к одному и тому же выводу: они толком не продумали свое решение.
– Как и папа меня сейчас?
В окно вижу папу, стоящего на коленях в клумбе с тигровыми лилиями, рядом кучка вырванных сорняков.
– Он же знает, что я приехала.
– Это я его попросила дать нам несколько минут.
– Чтобы успеть навязать мне чувство вины?
– Ладно Томас ушел с головой в работу и на время от нас отдалился. Но от тебя не ожидала.