Amor. Автобиографический роман (страница 8)

Страница 8

Везут. Куда? Сажают в поезд. Четырнадцать женщин помещают в одно отделение вагона, странного. Двойной коридор. Проходит мимо пустого – купе? Это – купе? В два этажа – нары по семь – внизу, наверху. Пока те влезают с мешками своими (нормального багажа нет), Ника стоит у решётки, перегораживающий во всю длину – коридор, за ним окно и здание перрона, – и говорит себе – не словами, всею собой: ни одной слезы! Там – трясло? Когда мать и дочь! И – прошло? Если то – прошло, значит, и это пройдёт. Никаких чувств. Понимаешь?.. Просто поезд отойдёт от Москвы. Куда-то, не всё ли равно? Из Москвы. Поезд шёл? Нет. До утра. Очень холодно. Ложились тесней. Жевали солёную рыбу. Ника не могла, отдала. Ела хлеб. Чаю в ту ночь не дали. Спали вповалку. А когда рассвело – с того конца поезда вошли с конвоем мужчины и заняли по четырнадцать всё «купе». Кто-то сказал: столыпинский вагон (Столыпин? Премьер-министр. Убили в 1911 году. И она вспоминала из газет про повешение убийцы: «Тело Богрова висело в продолжение 15 минут». Ей было шестнадцать лет.) Тоже трясло. И – прошло? Она лежала у стенки, наверху. Вспоминала, как в камере осуждённых показала встретившейся там подруге, Надежде Мещерской, все четыре головки хлебные: одна голова спящего, напоминавшая умершего друга. Другая – приснившееся лицо, большеглазое; букли. Портрет Павла Первого? Третье – подруга узнала его: Зубакин, Борис Михайлович… А четвёртая – голова её сына, чуть поднятая, лицо – юное, ободряющее… Как запомнился в час прощания… Где же они теперь? Надзирательница не выбросила! Сберегла! У кого на комоде?

Жевать научилась – долго; слюна с хлебом, высохнув – камень…

Позже, на ДВК, увидав глину – загорелась желанием лепить! Глины много… После работы вылепила мужское лицо, с усами, на кого-то похожее… На кого же? Всё больше. И вдруг – поняла… Смяла и бросила. И больше не стала… Никогда!

В тюрьме – писались, слагались – в пространство, не на бумагу, прямо в память написанные стихи. Ника помнила их и, наверное, никогда не позабудет.

…Как странно начинать писать стихи,
Которым, может, век не прозвучать…
Так будьте же, слова мои, тихи,
На вас тюремная лежит печать.

Я мухою любуюсь на стекле.
Легчайших крыльев тонкая слюда
На нераспахнутом блестит окне,
В окно стремясь, в окно летя, туда,
Где осени невиданной руно.
С лазурью неба празднует союз,
В нераскрывающееся окно,
Куда я телом слабым горько рвусь.

Я рвусь ещё туда, где Бонивар, —
В темницу, короновану тобой,
О одиночество! Бесценный дар!
Молю о нём, – отказано судьбой.

Да, это Дантов ад. Тела, тела…
Поют и ссорятся, едят и пьют.
Какому испытанью предала
Меня судьба! Года, года пройдут
До дня, когда увижу дорогих
Моей душе. Их лица, имена
Не тщись сказать, мой слабосильный стих,
Какие наступили времена!
Рахили плач по всей родной земле,
Дорожный эпос, неизвестный путь,
Мороз и голод, вши – и на коне
Чума и тиф догонят где —
нибудь…
– О Боже! Помоги принять не так
Свою судьбу! Не как змея из-под копыта!
Ведь это Книга Царств торжественно раскрыта,
А к солнцу нет пути, как через мрак!

…Как странно начинать писать стихи,
Которым, может, век не прозвучать…
Так будьте же, слова мои, тихи,
На вас тюремная лежит печать.

Жизнь в тюрьме… Всё живо в Нике – лица конвоиров и тех, кто её допрашивал…

Один следователь (нос с дворянской горбинкой, читал Герцена), другой – менее грамотен, ошибки поправляла ему в протоколе. Какой-то её ответ вынудил у него восклицание: «Стерва!» «После таких слов прекращаю отвечать на вопросы», – ответила она.

Видно, её собеседник по природе агрессивен не был. Он встал, сказал: «Идёмте», – и они пошли. В блоке, куда он её запер, – плоский шкапчик, узкий настолько, что сесть в нём было нельзя. Ника пристроилась в положении между стоянием и «на корточках», но усталость была так велика (ведь следователи менялись, отсидев им положенное, она же была бессменно и отвечала на вопросы две смены – и уже началась третья – часов шестнадцать, должно быть). В этой странной позе Ника мгновенно уснула, остро отдыхая, успела спросить – сон? Вечность? – спросить о том – верно ли она отвечает. Сон поглотил её, и – в ответ, в условной мгновенности в воздухе бокса и сна проявилось крупно золотистое число 17. Хорошее число, по каббале ею любимое.

И тотчас же щёлкнул запор и голос сказал: «Идите!»

Она не проспала, должно быть, и пяти минут, но шла освежённая. Они вошли в кабинет. Не садясь, следователь спросил:

– Будете отвечать?

– Нет, – сказала Ника так же быстро. – Вы ж употребляете такие выражения.

– Идёмте! – как-то сразу устав, сказал младший следователь, – и они пошли.

Во втором боксе было тоже тесно, и Ника сразу уснула, радуясь отдыху. Она ничего не спросила, и никакое число не явилось. Минут десять проспала. Вскоре следователь открыл бокс, спросил:

– Что вам от меня нужно?

– Мне от вас? – удивилась Ника тоном Алисы из Льюиса Кэрролла. – Я бы хотела понять, что вам от меня нужно…

– Чтобы я извинился, что ли? – озадаченно спросил он.

– Вы напишите в протоколе, после какого слова я отказалась отвечать.

Ответ был вполне неожидан:

– Что я, дурак, что ли?

Умилённая таким ответом, Ника села на стул. Сел и он – и их «собеседование» продолжилось.

В тот же вечер?.. Нет, позже, в камере сидя, она – в воздух – написала стихотворение. Назвала —

Сюита тюремная

Убоги милости тюрьмы!
Искусственного чая кружка, —
И как же сахар любим мы,
И чёрный хлеб с горбушкой!

В обед – какой-то будет суп,
На ужин – пшённая ли каша?
Или горох? Служитель – груб,
И уж полна параша.

Но есть свой пир и у чумы, —
Во двор, прогулка пред обедом,
Пить пенящийся пунш зимы,
Закусывать – беседой.

А в живописи – высоты
Такой лишь достигает – Детство, —
Воздушны замки видишь ты?
– Сырой стены наследство!

Друг, ты в них жил, ты в них живёшь,
Молчи об этом лишь соседу —
(Он гигиене учит вошь,
Над ней творя победу.)

– Да полно! Слово ль есть «тюрьма»?
Когда у самого окошка
Сребристых плашек кутерьма
Вознёсшихся над кошкой?

Глава 2
Люди и труд

– А кто ваш Мориц по национальности? – спросила Ника.

– Наш Мориц? – отвечал не очень доброжелательно Евгений Евгеньевич. – Что-то весьма смешанное: в нём и польская кровь, и румынская, кажется, но живучесть его, по-моему, вся от цыганских его предков. Он же очень больной человек, но в нём столько эйч-пи, сколько в самой мощной турбине.

– Цыганское? Это интересно! Да он и похож, пожалуй… Но что-то в нём и французское есть, мне показалось.

– Есть! Кажется, какая-то прапрапрабабка, – рассеянно отвечал Евгений Евгеньевич.

– Мне все говорят, что он весьма и весьма грубоват бывает – на работе, – сказала Ника, – это меня немного тревожит. Во мне тоже польская кровь, – улыбнулась она. – Поляки – гордецы известные! Как бы не нашла тут коса на камень… А сердиться на меня – у него, у Морица вашего, будут основания! Я ведь в первый раз включаюсь в техническую работу, моё образование гуманитарное, чертёжником в разруху работала, но недолго… А вы?.. Мне сказали, вы – изобретатель?..

– Этим я в свободные часы занимаюсь, – отвечал Евгений Евгеньевич, – продвигаю одно сложное изобретение… А работаю тут по проверке чертежей. Я – конструктор. Что же касается грубости Морица – то он очень бывает груб. Человек больного самолюбия и, я бы сказал, не чрезмерно хорошо воспитан! Это часто встречается у карьеристов…

– Он – карьерист?

– Высшей марки. Но вы всё сами увидите. Только – простите меня за смелость дать вам совет.

– Смелость и потому, что я старше вас. – Ника рассмеялась.

– Женщине, как вы, конечно, читали у Мопассана, столько лет, сколько ей кажется, – не галантно и весело, а церемонно и учтиво отвечал изобретатель. – И я не имел в виду – возраст. Я понимаю, что вы – не девочка, хотя вы и очень моложавы. Нет, я имел в виду, изучив нашего шефа, – посоветовать вам не давать ему, грубо говоря, спуску, или – существует ещё более изящное выражение – не дать ему сесть вам на голову. Он – прекрасный психолог и сразу учтёт всё! С Жоржем – так зовут нашего старшего сметчика – он учтив. Со мною, хотя мы и разные с Жоржем люди, – тоже.

– А что вы изобретаете? Не секрет?

– Пока – секрет… – улыбнулся изобретатель. – Но если мне это дело удастся… у меня было уже на воле несколько небольших изобретений по текстильному производству. Это – другого типа! А вот и наши сотрудники!

Мориц, когда Ника в первый раз его видела, произвёл на неё очень нестройное впечатление – и приятное, и неприятное. Шедший с ним, выше его почти на голову, был блондин, узколицый, с близко поставленными глазами. Ника, пробовавшая себя и на писательском поприще, обладавшая наблюдательностью, замечала, что такая постановка глаз соответствует каким-то несимпатичным особенностям человека, в то время как люди с широко расставленными глазами обычно добры, застенчивы, доброжелательны. Но – вежливый поклон вошедшего ей понравился. Больше же всех ей нравился – Евгений Евгеньевич. И то, что он знает французский (знает и английский – да ещё как!), делало возможной для неё практику – не забыть за грядущие десять лет языки.

– Евгений Евгеньевич, – сказала Ника, когда, в перерыв, все ушли. – Вот вы не любите Морица, а сколько он сделал для нас! Разве не страшно вспомнить то, как я жила до встречи с ним здесь, те шестнадцать месяцев, которые скиталась по разным колоннам, постоянно перебрасываемая с места на место? Месяцы – поломойкой, в бараках с полами из брёвен, между каждой парой из них надо было – чем хочешь – вынуть полужидкую, полугустую грязь, вытаскивать ящик с ней и только затем, пройдя так весь барак, начинать таскать воду и лить, лить её, несчётно, под нары…

И – не лучше – три месяца я работала на кухне, – тёрла. Всё время тёрла: головой вниз – суповые котлы, столы из-под теста, пол, кастрюли – рука правая так и висела веткой – только левой я могла выпрямить на миг пальцы… А так как я не шла на предложения повара – он кормил меня из первого котла: три раза суп и утром – жидкий шлепок каши – ни рыбы, ни пирожка…

Те первые месяцы, когда, не причисленная к хозобслуге, я на 256‑й, первой моей колонне, вставала с работягами в половине пятого и, хлебнув супа с кусочком хлеба, шла – одна женщина с – их было 290! – мужчинами пять километров до места работы… Они оправлялись при мне в пути, на остановке, по приказу вохры – и меня жалел тот, что стоял на вышке, говорил мне: «Устройся, где тебе надо, я на тебя, мать, не гляжу и тебя им не дам в обиду…» Ещё кубовщицей работала: разведи-ка костёр с одной второй коробки спичек, когда дождь моросит, натаскай-ка полный котёл из – это, собственно, огромная лужа была… Не давала работягам воды, пока не вскипела, пока не сниму накипь – грязи сверху, – а они мне: «Да ну, мать, не старайся, всё одно десять лет разве выживем?» Пока закипит, влезала между деревьев – себе я из досок конуру сделала, в ней сидела, от дождя…

– Ника, я это всё понимаю, – уже не один раз пытался ответить изобретатель, но она, прыгнув в воспоминания, не смолкала.