Красный гаолян (страница 17)
Бабушка попросила принести таз с водой, умылась, напудрилась и нанесла красные румяна, сняла перед зеркалом сетку для волос – тяжелый пучок с шелестом рассыпался, закрыв бабушкину спину. Она встала на кане, шелковые волосы ниспадали до колен. В правой руке она держала расческу из грушевого дерева, а левой закинула волосы на плечо, собрала перед грудью и начала расчесывать прядь за прядью.
Волосы у бабушки были необычайно густые, черные и блестящие, только ближе к кончикам слегка выцветшие. Расчесанные волосы она скрутила в жгут, завернула в тугой узел в виде большого цветка, убрала под плотную сетку из черных шелковых нитей и закрепила четырьмя серебряными шпильками. Бабушка подровняла ножницами челку, чтобы она доходила до бровей, затем заново перебинтовала ноги, надела белые хлопковые носки, туго подвязала нижний конец штанин и наконец обула вышитые туфельки, в которых особенно выделялись ее крошечные ножки.
Первым делом Шань Тинсю в бабушке привлекли именно ножки, и у носильщика паланкина Юй Чжаньао страсть вызывали сначала они же. Бабушка гордилась своими ножками. Обладательнице миниатюрных ступней не приходилось печалиться о замужестве, даже если ее лицо изрыто оспой, зато большеногую никто замуж не брал, пусть даже она была прекрасна, как небожительница. А у бабушки и ножки были маленькими, и лицо прекрасным, она считалась образцом красоты своего времени. Мне кажется, что за долгую историю женские ножки стали своеобразным сексуальным органом, изящные заостренные ступни дарили мужчинам того времени эстетическое наслаждение с немалой долей страсти.
Бабушка привела себя в порядок и, цокая каблучками, вышла из комнаты. Прадедушка вывел ослика и набросил ему на спину одеяло. В выразительных глазах животного отражалась бабушкина точеная фигурка. Бабушка увидела, что ослик внимательно смотрит на нее и в этом взгляде светится понимание. Она села на ослика, но не боком, как полагалось ездить женщинам, а оседлала, перекинув ногу через спину. Прабабушка пыталась уговорить бабушку сесть боком, но бабушка ударила ослика пятками в живот, и он потрусил, высоко поднимая копыта. Бабушка ехала, выпятив грудь, высоко подняв голову и устремив взгляд вперед.
Бабушка не обернулась; поводья сначала держал прадедушка, а когда они вышли из деревни, она отняла поводья, и ему оставалось лишь плестись позади ослика.
За эти три дня прошла еще одна гроза, бабушка увидела справа от дороги участок размером с мельничный жернов, где гаолян завял и выделялся белым пятном посреди темной зелени. Бабушка поняла, что сюда ударила шаровая молния. Она помнила, как в прошлом году от удара молнии погибла ее семнадцатилетняя подружка Красотка, волосы у нее тогда обгорели, одежда была разорвана в клочья, на спине остался рисунок из продольных и поперечных линий, некоторые поговаривали, что это небесное головастиковое письмо[44]. По слухам, Красотка угробила ребенка из-за своей жадности. Описывали это во всех подробностях. Якобы Красотка поехала на рынок, на перекрестке услыхала детский плач, подошла и увидела сверток, а внутри него – розового новорожденного мальчика и записку, в которой говорилось: «Отцу восемнадцать, матери тоже, когда луна висела прямо над головой, родился наш сынок по имени Луси[45], только вот отец уже женат на большеногой Второй сестрице Чжан из Западной деревни, а мать должна вот-вот выйти за парня в шрамах из Восточной деревни. Они скрепя сердце вынуждены бросить свою кровиночку, отец рыдает, да и мать утирает слезы, затыкает рот, чтобы не расплакаться, боится, что прохожие услышат. Ах, Луси, Луси, радость придорожная, кто тебя подберет, тому ты и станешь сыном. В пеленки завернули один чжан узорного шелка и положили двадцать серебряных долларов. Просим доброго путника спасти жизнь нашего сына, приумножив добродетель». Поговаривали, что Красотка забрала шелк и серебряные доллары, а младенца выбросила в гаоляновое поле, вот потому-то ее и поразила молния. Бабушка близко дружила с Красоткой и, разумеется, не верила в подобные сплетни, но когда она размышляла о человеческой жизни, о том, что не угадаешь, жив будешь или помрешь, ее сердце неизменно сжималось от тоски.
После грозы с ливнем дорога все еще была влажной, от яростных дождевых капель на ней образовались выбоины, заполнившиеся жидкой грязью. Ослик снова оставлял за собой четкие следы. Похожие на звездочки васильки казались уже немного поблекшими, листья и цветы забрызгала грязь. В траве и на листьях гаоляна прятались кузнечики, ниточки их усиков подрагивали, прозрачные крылышки раскрывались как ножницы, издавая жалобный стрекот. Длинное лето подходило к концу, и в воздухе уже витал торжественный запах осени, орды саранчи, предчувствующие ее дыхание, выбирались на дорогу с набитыми семенами животами, чтобы вонзить зады в твердую поверхность и отложить яйца.
Прадедушка отломал стебель гаоляна и хлестнул по крупу уже изрядно притомившегося ослика, тот поджал хвост и на несколько шагов перешел на рысцу, а потом снова вернулся к неторопливому темпу. Явно довольный собой, прадедушка мурлыкал под нос популярную в дунбэйском Гаоми ханчжоускую оперу, не попадая в ноты: «У Далан[46] выпил яд, худо ему стало… кишки сразу затряслись, все внутри дрожало… взял урод себе красавицу-жену и накликал страшную беду-у-у-у… помирает У Далан от боли в кишках, только ждет, когда же явится братишка… Младший брат домой примчит, за убийство отомстит…»
Слушая нескладное пение прадедушки, бабушка чувствовала, как трепещет сердце, как изнутри ее пробирает ледяная дрожь. Перед глазами тут же ярко предстал образ того свирепого юноши с мечом в руках. Что он за человек? Что собирается делать? Ведь она этого смельчака и не знает толком, думала бабушка, а они уже близки, как рыба и вода. Их единственный «встречный бой» вышел поспешным, не разобрать, то ли сон, то ли явь, и вызвал у бабушки замешательство, словно бы она встретилась с призраком. Решив, что нужно покориться судьбе, бабушка тяжело вздохнула.
Она доверила ослику идти без поводьев, а сама слушала, как отец, перевирая ноты, исполняет арию У Далана. Так незаметно они доехали до Жабьей ямы. Ослик опустил голову, потом поднял, втянул ноздри, стал бить копытами по земле и ни в какую не хотел идти вперед. Прадед стеблем гаоляна хлестал его по заду и задним ногам, приговаривая:
– Ну-ка, ублюдок, шагай! Мерзкий ты осел!
Гаоляновый стебель свистел и хлестал ослика, но тот не просто отказывался идти вперед, но еще и пятился назад. В этот момент бабушка учуяла омерзительную вонь, от которой волосы вставали дыбом. Она спрыгнула на землю, рукавом прикрыла нос и потянула ослика за поводья. Ослик вскинул голову, открыл пасть, и его глаза наполнились слезами. Бабушка уговаривала его:
– Ослик, миленький, сожми зубы и иди, нет таких гор, на которые нельзя подняться, и таких рек, которые нельзя пересечь.
Ослика бабушкины слова тронули, он тихонько заржал, поднял голову, а потом помчался вперед и потащил бабушку за собой, да так, что ее ноги едва касались земли, а полы одежды развевались, словно красные облака, летящие по небу. Проносясь мимо трупа разбойника, бабушка искоса глянула на него. В глаза бросилась отвратительная сцена: туча жирных опарышей объела плоть покойника так, что остались лишь ошметки.
Бабушка довела ослика до Жабьей ямы и там опять его оседлала. Постепенно она снова стала ощущать аромат гаолянового вина, который принес с собой северо-восточный ветер. Она снова и снова пыталась храбриться, но чем ближе к развязке, тем сильнее ужас сковывал ее душу. Солнце поднялось высоко и припекало так сильно, что над землей клубился белый пар, но по бабушкиной спине пробегал холодок. Вдалеке показалась деревня, в которой жило семейство Шань, и, окутанная ароматом гаолянового вина, который становился все сильнее, бабушка ощутила, что ее позвоночник словно заледенел. В гаоляновом поле к западу от дороги какой-то парень горланил песню:
Сестренка, не бойся, смело ступай вперед!
Зубы мои железные, кости – сталь!
К небу дорога в девять тысяч ли ведет.
Ты не бойся, смело шагай вдаль!
Из высокого алого терема,
Вышитый красный мяч бросай,
Прямо в голову целься мне,
И тогда мы с тобой растворимся
В гаоляновом алом вине[47]!
– Эй, горе-певец, выходи! Что ты поешь? На маоцян[48] не похоже, но и на театр люй[49] не тянет! Все мотивы переврал! – крикнул прадедушка в гаоляновое поле.
3
Доев кулач, отец по жухлой траве, кроваво-красной в лучах заходящего солнца, спустился с насыпи, осторожно подошел к кромке воды по рыхлому песку, устланному ковром из водорослей, и остановился. На большом каменном мосту через Мошуйхэ стояли четыре грузовика, первый, тот, что наехал на грабли и проткнул шины, припал к земле перед остальными тремя, на его кузове виднелись темно-синие пятна крови и нежно-зеленые кляксы мозгов. Верхняя часть туловища японского солдата перевешивалась через борт, каска слетела с головы и болталась на шее. С кончика носа в каску капала темная кровь. Вода в реке всхлипывала. Шелестел дозревающий гаолян. Тяжелые солнечные лучи разбивались мелкой рябью на поверхности реки. Под корнями водорослей, во влажном песке, жалобно стрекотали осенние насекомые. Громко потрескивали темные обгоревшие остовы третьего и четвертого грузовиков. В этом обилии красок и нескладном хоре звуков отец увидел и услышал, как кровь с кончика носа японского солдата падает в каску со звонким бульканьем, словно кто-то ударяет в каменный гонг, и по поверхности лужицы расходятся круги. Отцу тогда шел пятнадцатый год. Когда девятого числа восьмого лунного месяца одна тысяча девятьсот тридцать девятого года солнце кренилось к закату и его угасающие лучи окрасили мир вокруг красным цветом, на лице моего отца, казавшемся еще худощавее после целого дня ожесточенной борьбы, застыла плотным слоем фиолетовая глина. Он присел на корточки возле трупа жены Ван Вэньи, набрал пригоршню воды и выпил, липкие капли просачивались сквозь пальцы и беззвучно падали. Потрескавшиеся опухшие губы коснулись воды, отец испытал резкую боль, между зубами в рот проник едкий привкус крови – он ощущался и в горле, отчего оно сжалось так, что окаменело, и отцу пришлось несколько раз кашлянуть, чтобы спазм прошел. Теплая речная вода лилась в горло, избавляя от сухости и доставляя мучительное удовольствие. Хотя от привкуса крови в животе забурлило, он продолжал зачерпывать воду снова и снова, пока она не размочила сухую потрескавшуюся лепешку у него в животе. Только тогда отец распрямился и с облегчением выдохнул. Почти стемнело, от солнца остался лишь красный ободок на самом краю небосвода. Запах гари, который шел от третьего и четвертого грузовиков на большом каменном мосту, стал слабее. От громкого хлопка отец вздрогнул, вскинул голову и увидел, как ошметки лопнувших шин, словно черные бабочки, парят в воздухе над рекой и падают вниз, а на ровную, как доска, поверхность воды с шуршанием сыплется черно-белый японский рис, взметнувшийся от взрыва верх. Повернувшись, отец увидел маленькую жену Ван Вэньи, которая лежала на берегу, а по воде растекалась ее кровь. Он вскарабкался на насыпь и громко крикнул:
– Пап!
Дедушка стоял на насыпи, выпрямившись. Он явно осунулся за день, прошедший в бою, под потемневшей кожей четко проступали скулы. В темно-зеленых вечерних сумерках отец увидел, что короткие жесткие волосы дедушки побелели целыми островками. С болью и страхом в сердце он бросился к дедушке и принялся теребить его:
– Пап! Пап! Что с тобой?
По дедушкиному лицу текли слезы, в горле клокотало. У его ног стоял, словно старый волк, японский пулемет, оставленный от щедрот командиром Лэном, а его ствол, похожий на сону, напоминал увеличенный собачий глаз.
– Пап, скажи что-нибудь, пап, скушай лепешку, только потом водички попей… если не будешь есть и пить, то помрешь от жажды и голода…