Суд над колдуном (страница 4)

Страница 4

– Ужо на пытке все скажешь, – прибавил дьяк. – Ну, бабка, сказывай дале.

– Сказываю, государь, сказываю. Как стал он душегубец, на государынин след пепел сыпать, так государыня и занемогла, а вскоре ж и грех случился – государыни царицы не стало. А вскоре ж и церевича Симеона Алексеича. Надумал он, вор окаянный, весь царский корень известь, что от царицы Марьи Ильинишны.

– Для чего ж ты, бабка непутевая, про то ране не довела? Аль не ведала, что от царицы Марьи Ильинишны два царевича осталось – Федор Алексеич да Иоанн Алексеич? Тот супостат и на их государское здоровье умыслить мог. Вот отошлю тебя в Пытошную – пережечь тебя надвое!..

– Не гневись, государь батюшко, – заголосила старуха. – Я и так все, как на духу, сказываю. Не ведала я сама ране, милостивец. Только и сведала, как он, душегуб, князь Никиты сынка извел. Улька кума мне про то сказывала…

– Улька? – сказал боярин, обернувшись к дьяку. – Так то́ изветчица. А в извете про то есть?

– Не, боярин, в извете про то не сказано.

– Ну, чти дале, Иваныч. Отошли бабу в заднюю. Посля спросим.

Дьяк стал читать донос. Про умысел на царицу и царевича там ничего не было. Сказано было, что и в Смоленске и на Москве лекарь многих людей портил наговорами да зельями.

Боярин больше не спал. Государево слово каждого разбудит. Дело то́ и правда оказалось важное. И колдовство, и смертное убойство, и умысел на царский род. И князь Одоевский помянут и царский доктор Фынгаданов. А что еще на пытке откроется.

– Тут у меня, Юрий Ондреич, – сказал дьяк, – приказ изготовлен смоленскому воеводе, обыск[31] учинить, ратных людей расспросить и посацких тож про лекаря Ондрея Федотова. И ученика его разыскать, Емельку Кривого.

– Давай, ин, подпишу. А я великому государю доложу, указ спрошу – дохтура Фынгаданова допросить и боярина Одоевского. Ну, до завтрева, Иваныч. Устал я чего-то, отдохну малость. А там и обед.

Боярин встал, потянулся, ноги размял. Младший подъячий снял с гвоздя парчевую боярскую ферязь[32] и взял с полки высокую горлатную шапку. Но тут снова завизжала наружная дверь и в палату вошел подъячий. Бориско подошел и спросил, откуда он.

– Ну, кого там нанесло? – недовольно спросил боярин.

– То с Оптекарского приказа грамота. Велено тебе в руки передать, государь.

– С Оптекарского приказа? – крикнул дьяк, вытянув вперед длинную шею. – Давай, давай, скорея! – И он цепкой рукой ухватил свиток, не ожидая позволенья боярина.

– Пожди малость, Юрий Ондреич. То, ведомо, про зелье, про то, – заговорил он. – Нашли ль в ем дохтура отраву.

Боярин вздохнул, сел на лавку к окну, а дьяк поспешно сорвал печать, развернул свиток и стал читать:

«Октября в восьмой день дохтуры Степан Фынгаданов (Фон Гаден) и Михаил Грамон и аптекарь Яган Гутманш посланному зелью опыт учинили над тремя голуби: Одному голубю дали того зелья в молоке, другому в воде, а третьему смешали с мукой. И первый голубь стал блевать, и тот голубь жив остался. А второй и третий голубь спустя три часа померли. И то зелье к лекарству не годно. В нем положен мышьяк. А какие еще травы, то нам не ведомо. Какой человек будет то зелье внутрь принимать, случится ему смерть».

– Ох! Да не может того статься! – крикнул вдруг Ондрейка.

Про него все словно и забыли. Как бабку горбунью увели, он стоял в углу точно каменный. Только как дьяк стал читать грамоту из Оптекарского приказа, он шагнул к столу.

– Вишь, не может статься! душегуб про́клятый – пережечь тебя надвое! Думал, сгубил – и концы в воду! Ан правда-то на свет и вышла!

– Да послухай ты меня, боярин. Не давал я младенцу отравы…

– Ведомо, сам на себя не скажешь. Вот ужо вздернут на дыбу, небось заговоришь. Отошлешь его, Иваныч, в Пытошную.

Отравное зелье

В горнице дома Одоевского лежала на лавке, спрятав лицо в изголовье, боярыня Овдотья Ермиловна. Телогрея боярыни была вся измята. Из под волосника[33] выбились пряди темных нечесанных волос.

Дверь тихо отворилась и в горницу вошла ключница.

– Матушка боярыня, гостья к тебе, Стрешнева боярыня, Наталья Панкратьевна.

Овдотья Ермиловна встала и пошла навстречу гостье.

– Заждалась я тебя, Наталья Панкратьевна. Что долго не шла?

Гостья скинула опашень[34] и убрус[35] на руки ключнице. Лицо боярыни было по обычаю набелено и нарумянено. Но смотрела гостья тоже не весело.

– Пошто присылала, Овдотья Ермиловна? Ведаю, что сердце твое изболело. Молодший сыночек всегда у матери любимый. Те то уж поженились. Женатый сын – отрезанный ломоть. А того, Иванушку, господь в утешение вам послал. Утешный мальчик то и был. Нельзя не скорбеть. И прослезиться надобно, да в меру. Чтоб господа бога наипаче не прогневить.

– Ох, государыня моя, то и страшуся я, что господа бога прогневила.

– Васильевна, – сказала боярыня ключнице, – ты подь, я кликну, как надобно будет. А ты, сестрица, сядь на лавку поближе.

Боярыня закрыла лицо руками и старалась удержать слезы.

– Не ропщи, мать, – сказала Стрешнева. – Сына твоего господь взял. А ведаешь сама, бог все на лутчее нам строит. Даст тебе бог снова и сына и дочь.

– Ох, не говори, Наталья Панкратьевна, не будет у меня такого сынка, как Иванушко. Скорблю я по ем день и ночь. А только не затем я за тобой посылала, чтоб на горе свое великое жаловаться. То горе в могилу с собой унесу. Другое ноне мне сердце гложет. Нет мне покою, что обманула я хозяина своего, Никиту Иваныча. Сама ведаешь. Пустила я к Иванушке ведунью. А Никита Иваныч строго-настрого мне заказывал – с колдунами да с ведуньями не знаться. И слушала я его. А тут уж больно меня тот лекарь спужал, как Иванушке опух резать надумал. Голову я потеряла. Памятуешь? А ты мне про ту ведунью в тот час и сказала.

– Что ж, та ведунья добрая, – сказала гостья. – Многажды меня лечивала. Не худого тебе хотела, Ермиловна. Да, видно, не было на то господней воли, чтоб выздороветь Иванушке твоему. Аль поздо уж позвали мы ее. Нет тут вины моей.

– Христос с тобой, сестрица. Не к тому я. Ведаю, что добра мне хотела. И сама я так полагаю, что божья воля. А все думается – ну, как лекарь бы лутше помог. Его-то питье я боле не давала, как ведунья свое дала, а лекарево давать не велела. От его-де, – сказывала ведунья, – помереть может Иванушка. А ноне, что дале, то боле – в голове ровно молотом стучит: ну, как та ведунья не ученая и вред Иванушке сотворила. Може, не от лекаря он и помер?

– Не греши, Ермиловна, – сказала Стрешнева. – Не от лекаря и не от ведуньи Иванушка помер. Господь его взял. А на бога не оскорбляйся.

– Боюсь я, Панкратьевна, ох, боюсь! – заговорила горестно Одоевская. – Не узнал бы хозяин про мое ослушание. Добр он до меня. А тут не помилует. Впервой обманула я его так. Как помер Иванушка, ни о чем и думать мне не вмочь было. А тут вечор Никита Иваныч пришел, говорит – из Приказа прислали, велели остатное питье Иванушкино дать – дохтура его в Оптекарском приказе смотреть будут, доброе ли то питье. Не от его ль смерть ему приключилась? «Я де, – молвил хозяин, – у Иванушки на поставце питье взял да и отдал.» – С той поры нет мне покоя. Сама я не ведаю, кое питье хозяин мой взял – лекарево аль ведуньино? Сгинули обе скляницы. Искала я искала ноне – не найду. Ведуньино-то питье белесое было, а лекарево с краснинкой – то́ я памятую. А кое Никита Иваныч отослал – не ведаю. А спросить не смею.

– Пошто ж испужалась так, Овдотья Ермиловна. Коли Улькино питье, ведомо доброе. Бабка она ведущая. Сколь годов ее ведаю. Лечивала меня не единожды. И все с молитвою. Не как лекарь твой. Его-то кто лечить научал? Чай немцы – нехристи. И все их ведовство от нечистого. Неужли младенца нехристю доверить? Лекарь и душеньку ангельскую погубит. Ноне его душенька прямо к богу пошла. За тебя, небось, молится.

– Ох, болит мое сердце, сестрица! Боюсь, ну, как я сама детище свое рожоное сгубила. Поспрошать бы хоть бабку ту, Ульку, доброе ль питье Иванушке моему давала. Пошли ты мне ее, Панкратьевна, на поварню.

– Христос с тобой, Ермиловна! Да я ту жонку с той поры и не видывала. Жалеючи тебя, прислала к тебе, как Иванушке худо было. А с того дня и не видывала. И куды пошла она, не ведаю. Ты, мотри, сестрица, за мое добро мне худа не сделай. Не сказывай князь Никите Иванычу, что я ту жонку тебе прислала. Не любит князь Никита Иваныч ведуний. Коль он сведает, что была она у Иванушки, осердится и на меня.

– Не скажу, Панкратьевна, пошто сказывать? То мой грех перед хозяином.

Дверь опять тихонько отворилась, и ключница просунула голову в горницу.

– Ты что, Васильевна?

– Князь Никита Иваныч из дворца приехал. Смутен больно. В повалушу пошел.

Гостья быстро встала и, поцеловав хозяйку, торопливо надела опашень и убрус. Боярыня сделала знак ключнице, и та повела боярыню Стрешневу через другое крыльцо во внутренний двор.

Минуты не прошло, как раздались тяжелые шаги, и в горницу вошел князь Никита Иванович. Боярыня робко встала с лавки.

– Плачешь все, Ермиловна? – сказал боярин, и ласково положил ей руку на плечо. – А я к тебе с недоброю вестью.

Боярыня вся задрожала.

– Вишь, пуглива сколь стала. А весть та боле для меня недобрая. Сердце твое правду чуяло. А меня, видно, бес попутал. Доверился я лекарю тому. Ин, сказать тебе боязно. Отравил он, душегуб окаянный, Иванушку нашего.

Боярыня зашаталась и, как стояла около лавки, так и упала на нее.

– Виноват я перед тобой, Ермиловна. Не послухал тебя. И на ум не всходило мне, что убойца злой лекарь тот. Не ведал я, что и в Приказ Разбойный его забрали. А ноне поутру, как шел я от обедни за государем, жонка его попалась мне на площади, поведала, что забрали Ондрейку, а за что и сама де не ведает. Била мне челом, чтоб государю я за его слово молвил – вины де за им никакой нету. А я, сама ведаешь, до его добр всегда был. Тихий он такой а, науку лекарскую, думал я, понимает. И как помер свет наш, Иванушка, я на его сердца не имел. Сам он шибко убивался. Ну, думаю, видно, воля божья. Так и государю молвил, как он в передней ко мне подошел. А как государь к себе пошел, – я уж домой собрался – из Оптекарского приказа боярин Матвеев, Артамон Сергеич, приходит. Ко мне подошел да и молвит: – Что́-де ты, Никита Иваныч, к нам в приказ зелье присылал, так его-де дохтура смотрели и вышло-де то зелье лихое. Как дали его голубю испить, так тот голубь, мало спустя, и помер.

– Помер! – со стоном вскричала боярыня. Голова ее откинулась на изголовье, правая рука свесилась с лавки.

Боярин испугался и громко кликнул Васильевну.

В горницу прибежала ключница, а за нею сенные девушки. Они уложили боярыню поудобнее и стали ее растирать, чтобы она опамятовалась.

Боярин ушел к себе в повалушу[36].

Ученик доводит

В городе Смоленске тревога. Воевода, князь Мышецкий получил от великого государя указ – учинить большой повальный обыск и ратным людям в Стрелецком полку и посадским в городе. Расспросить их накрепко про лекаря Ондрейку Федотова. Долго ли, нет ли он на Смоленске жил и ладно ли ратных людей лечивал и не было ли за ним какого волшебства или чародейства или другого какого воровства[37]… И все распросные речи тех людей прислать на Москву в Разбойный приказ за своеручными подписями.

А еще велено сыскать в Смоленске лекарского ученика, Емельку Кривого, и расспросить его с великим пристрастием[38] про того же Ондрейку Федотова, а расспрося, прислать самого Емельку на Москву в Разбойный же приказ.

[31] Обыском назывался тогда опрос на месте свидетелей.
[32] Ферязь – верхняя одежда, широкая без пояса.
[33] Замужние женщины носили всегда на голове шелковую шапочку, называвшуюся волосник. Шапочка плотно охватывала голову и скрывала все волосы.
[34] Верхнее платье широкое, с прорезом под рукавами, из парчи или шелковой материи, зимой на меху.
[35] Большой платок, чаще белый с расшитыми золотом или жемчугом концами, который надевали поверх волосника.
[36] Комната хозяина, где он принимал гостей и старших слуг.
[37] Воровством называлось какое бы то ни было преступление или дурной поступок.
[38] Пристрастием называлась угроза, а иногда и пытка при допросе.