Кость раздора. Малороссийские хроники. 1594-1595 годы (страница 8)
Сей народ в нуждах и пособиях общих соединенной нации ознаменовал себя всемерною помощию и единомыслием союзным и братерским, а воинство русское прославило Польшу и удивило вселенную мужественными подвигами своими во бранех и в обороне и расширении державы польской. И кто устоял из соседствующих держав противу ратников русских и их ополчения? Загляни, найяснейший королю, в хроники отечественные, и они досвидчут тое; вопроси старцев своих, и рекут тебе, колико потоков пролито крови ратников русских за славу и целость общей нации польской, и коликия тысячи и тьмы воинов русских пали острием меча на ратных полях за интересы ее. Но враг, ненавидяй добра, от ада исшедший, возмутил священную оную народов едность на погибель обоюдную. Вельможи польские, сии магнаты правления, завиствуя правам нашим, потом и кровию стяжанных, и научаемы духовенством, завше мешающимся в дела мирские, до их не належныя, подвели найяснейшего короля, нашего пана и отца милостивого, лишить нас выбора гетьмана на место покойного Косинского, недавно истраченного самым неправедным, постыдным и варварским образом, а народ смутили нахальным обращением его к унии! При таких от магнатства и духовенства чинимых нам и народу утисках и фрасунках, не поступили, еднак, ни на что законопреступное и враждебное, но, избравши себе гетмана по правам и привилегиям нашим, повергаем его и самих себя милостивейшему покрову найяснейшего короля и отца нашего и просим найуниженнийше монаршего респекту и подтверждения прав наших и выбора; а мы завше готовы естьмы проливать кровь нашу за честь и славу Вашего величества и всей нации…»
– Даром, – сумрачно сказал Лобода, когда закончили сочинять.
Павло знал об этом и сам. Но сорвал со стены плеть, рубанул в сердцах что было силы столешницу – только щепа полетела в белое со страху лицо писарчука. Отбросил плеть прочь, вышел во двор. С околицы городка слышалось протяжно-тоскливое слаженное пение девок. Смотрел в непроглядную, бархатисто-черную ночь, вдыхал густой пряный дух окрестных полей и лесов, видел бессчетную россыпь звездного Чумацкого шляха над всем этим миром, и думалось ему отчего-то о ложном величии человеческом здесь и повсюду, сейчас и всегда, когда так ощутимо и непреложно, нескончаемо мерно течет река времени. Что остается? Видел многажды сирые камни, обитаемые разве что зверем, на месте некогда богатых, могущественных городов, чьи имена тоже погребены в непроницаемой толще забвения человеческого. В открытой степи и посейчас стоят на курганах пузатые идолища – где те, кто рубил их из дикого камня, и где те, кто с молитвою к ним обращался?.. Плывут высоко над землей белоснежные горы облак. Молчат небеса. Неисповедимы мировые пути. Пришли сюда новые люди, принеся со своими заботами и свое время. Откуда пришли? И о том не знает никто.
Молчат книги, в которых гремит и сверкает мечами, стенает, подплывая кроваво, разве что история последних столетий. И выходит, история и память людская свершаются только войной и насилием, рекомым воплощением небытия. Мир и покой неявны, их как бы и не было вовсе – мертвая тишина, немое молчание. Да и было ли это – мир, покой и молчание?.. Если молчит давнина, то вольно ли прозреть будущину?.. И кто ты, гетман Руси-Украины, безродный и безымянный, в этой реке времени, подставляющий усталое, бессонное лицо свое под неверный струящийся свет недостижимой россыпи звезд? Кто ты и где?.. Прейдет сей Чигирин, спящий за земляными валами. Иссохнет когда-нибудь Днепр, отравленный в источниках вод по неложному Иоаннову слову падучей Полынью-звездой, чернобылкой. Прейдет сей народ. Забудутся тужливые думы и песни его. Уйдут в недра земли, рассыплются храмы и домы его. Прейдут это небо и эта земля… Ничего, кроме смерти и одиночества… Ничего. Как с этим смириться? Как это принять? И среди этого, с этим, следует выжить свои дни без остатка и преодолеть в меру (безмерность) сил свое одиночество, молчание, смерть. Преодолеть рабскую немоту. Защитить сирот, вдовиц. Защитить от сатанинской руки соборную душу и правду народа. Но – не жестокостью, не насилием, не войной.
Милосердием.
Йшли ляхи на три шляхи,
А татари на чотири,
Запорожцi поле вкрили,
Чобiтками зачорнили,
Шабельками заяснили,
Шапочками закрасили.
Попереду гетьман iде,
В правiй ручцi держить меча,
В лiвiй ручцi горить свiча,
Горить свiчка восковая,
Тече рiчка кровавая…
– доносилась песня из тьмы. Да только, видать, не девки на вечорнице пели ее, а сама судьба его маетная.
2. Суды и расправы. Чигирин, 1594
К полудню другого дня, когда Лобода с отрядом козаков повез ночное письмо королю, гневный, мятущийся Чигирин судил униатов, стаскиваемых с окрестных земель на местечковый майдан. Захваченных ночью в пуховых постелях комиссаров-папежников били батогами, валяли в пыли, купали в Тясмине до сопельных пузырей и выбрасывали за городские валы полуживых и растерзанных. Захаращенных и непотребных русского племени, принявших костел, убивали даже до смерти. Никто из них не умел объяснить почему согласился на унию. Люди пьянели от праведного суда, от первой взыскуемой крови. К вечеру подорожние рассказывали в Чигирине, что некто из православных духовных зарубил секирою прямо в храме наставленного попа-униата, обагрив кровью священный алтарь. Другой, то ли беглый монах, то ли в прещении, поправивший свои добра при помощи комиссаров, был спасен от смерти козаками и приведен в Чигирин для расследования. Его приковали железной цепью за горло к городской сигнальной гармате и обмазали дегтем.
– Какие вины его? – спросил Павло у генерального судьи Петра Тимошенка, прийдя на майдан.
Тот мрачно ответствовал:
– Вины известные… Нечего о них толковать… Присуждаю на страту…
– Смерть, Петро, его не минет стороной. Но хочу слышать о винах его…
– Богохульство, – сказал Тимошенко, – Самовольно захватил приход в Надточном-селе, а попа тамошнего Методия отдал на поругание и ганьбу комиссарам. Заложил за несколько злотых евреям-орендарям святые церковные чаши причастные. Разбойничал среди прихожан, склоняя на унию, несогласных же сек до крови…
– Да, смерти достоин, – сказал Павло, – но что скажешь в оправдание собственное? – спросил у прикованного.
– Яко пастырь соединенный, аз повинен непослушных и сопротивляючихся карать и до послушенства их приводить, сполняя доточно реченное Павлом-апостолом: «Невежду страхом спасати»…
– Будешь спасен и ты по-апостольски, – мрачно промолвил Павло. – Почему зрекся святейших патриархов восточных и принял папежа?
– Вещь мы давно утвержденную обновили и восстановили, – белькотал прикованный, – полутораста годов назад на Флорентийском соборе решенную Сидором-митрополитом со причтом, и наивысшему пастырю Христову послушенство отдали, а патриархов одбегли, яко тех, от коих нет утехи, науки, порядку и просвещения. Оне-бо токмо за шерстью и молоком до нас приезжали и вместо покоя меч между нами кидали, новые и неслыханные, канонам противные братства поразрешали, как ув Львови та Вильне, котри грозятся епископам поскидати тех со влады духовной… Что молвить за тех патриархов, коли поганин-турок ими владеет! Маемо бегать такого пастыря, коий и сам в неволе, и нас ничем рятовать не спроможен…
– Богомудрый есть ты на злое, – сказал Павло, – но чтобы разуметь доброе, не увидел ты истины, яко молвит пророк… Провинились пред тобой патриархи… Но разве школу греческую не патриарх ли нам заложил со греками же? И грамматику грецкую со славянским письмом не Арсентий ли, митополит еласонский и димонитский, во Львове, от патриарха приехавший, учил детлахов наших в школе целых два лета? Просветилась наша земля книгами грецкого и славянского писем, что размножились от друкарей – братчиков киевских, львовских, острожских и виленских. Было ли от крещения такое? Не учился народ наш – церкви токмо Божии муровали, спустошенные ныне от вас. Жить бы в мире и в согласии, но полезли несытые вы, от дьявола рождшиеся, на православие наше, – и справу церковную ныне разорвано и поневолено, люд даньми обложено и поспольство к уничтожению приведено, и убожество всюду намножилось!.. Что же сказал ты о недостойном митрополите Сидоре-отступнике давешнем, что убежал от кары после Флорентийской той унии до папежа вашего в самый Рим, покатоличился там, – сам знаешь это, – и возведен был в кардиналы за ревность костелу! Разве сей зрадца[6] в пример был отцам нашим – и нам через них?..»
– Кому, брат Павло, все это говоришь и припоминаешь? – сказал Петро Тимошенко, – Сладко жрать да спать в перине пуховой – во что надобно этому пройдисвиту! Но да уснет!..
– Да-да!!! – плел, как пьяный, расстрига. – И буду сопричтен к мученическому чину небесному! Подай се, Боже, шоб мог я за Христа, за веру соединенную, за Церковь та за первенство папы жизню отдати!..
Сплюнув от омерзения на судный майдан, Павло отошел от сигнальной гарматы.
Миловать – этих?.. Распускать их по свету, как саранчу, народу на посмех и на позор, ибо и сей от корня его, готовых загрызть и матерь родную, чтобы только властвовать, властвовать – над душами и телами захаращенных блудливыми словесами, над землею, над реками и лесами?!. За что, Господи, ниспослана скверна на нас? За что орудие казни – былые блюстители душ и сердец?.. Да, избраны они – по достоинству нашему. Припомнил он: когда святейший патриарх антиохийский Иоаким, извергший прочь митрополита Онисифора-двоеженца, с говорящим фамильным прозвищем Девочка, и наставивший на его место по просьбам поспольства Михайлу Рагозу, сказал в Вильне при том: «Аще достоин есть, по вашему глаголу, будет достоин, аще же не достоин, а вы его за достойного удаете, аз чист есмь, вы узрите…», то как в воду глядел. Теперь и увидели Рагозу в отступлении… И выжечь крестным огнем этот гнойник должны мы сами, если здатны не только дудлить без края горилку и поставные меды, но и служить, как против поганых, силою Честнаго Креста. И кто-то в нем, скользкий и жалостный, с тоненьким голосишком, говорил, что они, коих считает он вражеством, – тоже ведь христиане, но толка иного, с некиим повреждением совести-веры, – и как это ты, вельми несовершенный духом своим, дерзаешь поднять на них вооруженную руку? Ты же пытаешься стяжать милосердие и любовь к ближним, дальним и даже к врагам – к миру всему. Вот и яви милосердие ныне, сейчас, – милуй мерзенного расстригу того и отпусти его на четыре ветра. Господь рассудит его по винам его. Зачем тебе напрасная кровь, гетмане?..
Сидел в одиночестве, в полутемной мещанской хате, ощущая засасывающую и звенящую пустоту. Старался не слышать криков и ругани, бессмысленных бормотаний, доносящихся с проезжей дороги, где властвовал человеческий суд и где торопливо спешил к завершению сегодняшний день. Ему хотелось заплющить глаза и оставить все это – забыть, отрешиться, исчезнуть – и вынырнуть в дне наступающем, в других уже временах. Тело наливалось каменной тяжестью, болью. Отстегнул дамасскую саблю, положил ее на столешницу, ближе к руке, и прилег на лежанку. Тихий матово-желтый свет струился сквозь пергаментный воловий пузырь, падая на желтый же глиняный пол, на кострубатые лавки вдоль стен, на стол, пропечатанный ночью нагаем. Уже погружаясь в неверный и обманчивый сон, ватно, скучливо и безнадежно подумал о Лободе, прямующем путь на Варшаву, – если он доберется до столицы Речи Посполитой чрез неспокойные ныне пространства земли, если примет его Сигизмунд, а не сразу же заточат его в замок тюремный, то в лучшем случае устроит король еще один шумный и галасливый сейм из панов, который ничего не решит. Война неизбежна, как неизбежна предначертанная история земли и народов, ее населяющих…
Нет совершенства и цельности в текущем сем мире… – и уже погрузился в серый морок, в ничто, и как бы очнулся в незнаемом месте, в каменном городе, где властвовал над застроенной хоромами впадиной древний большой монастырь. Обесцвеченная дождями затейливая колокольня, венчанная бескрестным ржавым, в пробоинах, куполом, подпирала высокое синее небо. Посреди обомшелых, отливающих зеленью стен высилась церковь, еще сохранившая следы былой красоты. Улицы, ведшие в гору, к полуобвалившейся монастырской браме, были пусты и безжизненны. Окрест, сколь хватало взглядом достичь, не было ни души, ни тела живого. Над каменной впадиной, над достигающей небес колокольней шли высокие белые облака. Сияло холодное осеннее солнце, заливая город призрачным и ртутноподобным светом, – камни, дома и деревья не имели в нем тени. Он подумал, что таким и должно оно быть – время печали и осени.