Леонид Андреев: Герцог Лоренцо (страница 2)

Страница 2

Давно это было, давно. Я жил в городе, в котором есть природа, и отсюда понятно, что город этот не был Москвой. В том городе были широкие, безлюдные, тихие улицы, пустынные, как поле, площади и густые, как леса, сады. Летом город замирал от зноя и был тих, мечтателен и блаженно-недвижим, как отдыхающий турок; зимой его покрывала густая пелена снега, пушистого, белого, мертвенно-прекрасного. Он высокими белыми горами лежал на крышах, подходил к самым окнам низеньких домов и немой тишиной наполнял весь город. Точно с перелетными птицами улетали все звуки на юг, и, когда двое людей встречались и разговаривали на улице, голоса их звучали так одиноко и странно…

Мертвенно-тихо было в том городе, где лежал белый снег. Жизнь замирала в занесенных снегом домах, и, когда я утром выходил на улицу, мне чудилось, что весь мир окован безмолвием, и до самой дальней линии, где белое небо сходилось с белой землей, не встречал слух препятствий. Казалось, стоит вслушаться внимательнее, и ухо может уловить то, что говорится на другой стороне земного шара. И только раза три в день нарушалась эта мертвая тишина. Один за другим медленно и спокойно выплывали из белой дали звуки церковного колокола, одиноко проносились в немом пространстве и быстро угасали без отзвука, без тени. И я любил слушать их в вечерний сумеречный час, когда ночь тихо прокрадывалась в углы и с мягкой нежностью обнимала землю. Дерево, бывшее в двух шагах от меня, было видно еще отчетливее и яснее, чем днем, но уже тотчас за ним начиналась тьма, призраками делала следующие деревья, а в окне уже горел спокойный теплый огонь, и звуки один за другим одиноко падали на землю и быстро, без тени и содроганий, угасали. И я старался понять значение и смысл таинственных звуков, и мое ребячье сердце видело в них ответ на что-то такое, что еще не ясно было мне самому, что еще только зарождалось в глубинах души.

В этой нежной лирической прозе, кажется, невозможно угадать будущего автора провокационной “Бездны”, “экспрессионистской” “Стены” и “святотатственной” “Жизни Василия Фивейского”. Это какой-то другой Леонид Андреев, которого он сам в какой-то момент своей жизни потерял.

Но внимательный глаз заметит, что здесь трижды повторяется эпитет, связанный со смертью: Мертвенно-прекрасный, мертвенно-тихий, мертвая тишина. И белый снег вдруг оказывается саваном, а колокольный звон звучит совсем не радостно, как и разговор двух людей на улице, звучащий одиноко и странно, словно они встретились в мертвом городе…

Но за что точно должен зацепиться взгляд, так это за непонятно откуда взявшегося отдыхающего турка.

Что он забыл в Орле? И почему о нем вспоминает Андреев, никогда в своей жизни не бывавший в Турции и вообще нигде на Востоке?

После Русско-турецкой войны 1877–1878 годов в плену у русских находилось свыше 100 тысяч турецких солдат и офицеров. Часть из них размещали в лагерях на юге средней полосы России, в том числе в Тульской и Орловской губерниях.

В биографии Льва Толстого, написанной Павлом Бирюковым, рассказывается, как летом 1877 года писатель и бывший участник Крымской войны встречался с пленными турками: “В Тулу, как и в другие города, стали приходить пленные турки. Л.Н-ч ездил к пленным, помещавшимся на окраине Тулы, на бывшем сахарном заводе. Помещение и содержание их было сносно, но Л.Н-ча интересовало больше всего их душевное состояние, и он спросил, есть ли у них Коран и кто мулла, и тогда они окружили его, завязалась беседа, и оказалось, что у всякого есть Коран в сумочке. Л.Н-ча это очень поразило”.

И вот примерно в это же время с пленными турками встречался и Леонид Андреев.

Было мне тогда всего семь лет. Был я постоянно сосредоточен и важен, черен, как сапожное голенище, и дик, как волчонок. Повела меня мать раз в город, турок посмотреть. У одних ворот – я и посейчас помню эти ворота – стояла целая кучка их. Увидели они меня и, как рассказывает мать, пришли в великий восторг. Ухватили на руки, целуют, передают друг другу и лопочат что-то по-своему, один гладит по голове, другой стал передо мной на корточки, не налюбуется на меня; потом обратились к матери, говорят ей, должно быть, что вот и у них дома такие остались, и руками от земли показывают. Я в свою очередь нисколько не потерялся и, с самым важным и невозмутимым видом, принимал их ласки, как будто оно так и быть должно. Одним словом, никогда в жизни не имел я такого успеха у людей – и никогда не доставлял им столько счастья, как в тот момент, среди оторванных от семьи и всего родного, заброшенных на далекую чужбину турок. Дома потом смеялись над этим и называли меня турчонком.

Это цитата из дневника Андреева 1897 года. Об этой встрече он помнил целых двадцать лет и описал ее так, словно это происходило с ним вчера. В книге о Леониде Андрееве Василия Брусянина 1912 года также приводится его воспоминание о детстве: “Меня особенно любили пленные турки”.

Во внешности Андреева в зрелые годы, жгучего брюнета, черноглазого, с усами и крупным, с горбинкой носом, несомненно присутствовали восточные черты. Думается, окажись он в Турции, легко мог бы сойти за соплеменника. Недаром газетные и журнальные карикатуристы всегда изображали его с гипертрофированно восточными, “турецкими” чертами лица.

Древо жизни

Род Леонида Андреева не имел “ветвистого древа”. Родословная по линии отца обрывается уже на деде, личность которого, впрочем, вызывает много вопросов.

“В семье Андреевых всегда были убеждены в дворянском происхождении отца Леонида – Николая Ивановича”, – сообщает биограф писателя Наталья Скороход. Однако во всех официальных документах в графе о происхождении Андреев писал: “из мещан”.

По семейной легенде, его отец был незаконным сыном орловского помещика и предводителя дворянства Карпова. Этот Карпов, как утверждает Андреев в дневнике, “погиб от своей излишней склонности к женщинам, одной из которых, Барышниковой, своей брошенной любовницей, он был отравлен”.

История его связи с моей бабушкой проста: он был помещик, она крепостная девушка-красавица, она ему понравилась, и через девять месяцев на свет явился мой отец. Впрочем, как говорят, он очень любил бабушку, и даже собирался жениться, да судьба, как водится, помешала: ради поправления своих расстроенных финансов и поддержания дворянской чести ему пришлось жениться на каком-то уроде, всё достоинство которого состояло в ста тысячах приданого. Бабушку для очистки совести выдал за какого-то сапожника и, давши отцу кое-какое образование, умер.

В этой дневниковой записи смущают две вещи. Первое: этот дневник писался, когда молодой Андреев, красавец, но едва ли не нищий, сам имел “излишнюю склонность к женщинам” и пускался во все тяжкие. Получив отказ от Надежды Антоновой, он находился в активном поиске другой невесты. Среди множества девушек и женщин, которых он упоминает в своем дневнике, называются такие, что обладали приличным состоянием. “…Меня любит другая, очень достойная девица, предлагающая вместе с своей рукой 1 000 000 рублей денег”, – не без хвастовства пишет он. В другой записи фигурирует некая М.Шершакова: “возьми меня и 70 000 моего приданого”. “На кой черт мне она и ее 70 000?” – пишет он. Интересно: почему о браке по расчету своего “биологического” деда он вспоминает именно в это время?

Второе. Откуда он знал столько подробностей из жизни этого Карпова? Он не был с ним знаком, никогда не был в его доме. При этом о семье его официального деда, “какого-то сапожника”, в которой не только был воспитан, но родился его отец, мы не знаем почти ничего. И так же мы почти ничего не знаем о его жене – родной бабушке писателя. Мы знаем только, что она была крепостной и любовницей Карпова. Видимо, этими фактами и исчерпывались семейные предания. Некий Карпов и какой-то сапожник.

Скупо пишет об этой туманной истории Наталья Скороход: “Мать Николая – крепостную девку Глашу – якобы взял к себе в палаты богатый орловский помещик Карпов и, обрюхатив, выдал замуж за своего дворового Ивана Андреева, а после, как водится, отослал семью подальше от греха в город”.

Геркулес Пушкарской слободы

Зато об отце писателя мы знаем много интересного.

Это был очень живописный, истинно орловский характер.

Покойный отец мой был человеком ясного ума, сильной воли и огромного бесстрашия, но к художественному творчеству в какой бы то ни было форме склонности не имел. Книги, однако, любил и читал много, к природе же относился с глубочайшим вниманием и той проникновенной любовью, источник которой находился в его мужицко-помещичьей крови. Был хорошим садоводом, всю жизнь мечтал о деревне, но умер в городе.

Эти строки из “Автобиографии” Леонида Андреева подтверждаются воспоминаниями его брата Павла Николаевича, но с существенными дополнениями:

Это был человек ясного и трезвого ума, сильной воли, большой честности и прямоты; был смел и обладал большой физической силой. Был чужд каких-либо мистических или религиозных настроений, – одним словом, это был человек жизни, той реальной жизни, которая требует ясного ума, сильной воли, а когда надо, то и физической силы. В жизни увлекался строительством. Он всю жизнь строил, перестраивал, пристраивал. В начале своей самостоятельной жизни был беден, к концу жизни если и не богат, то обладал во всяком случае большим достатком.

В Орле имел большой дом с массой разного рода пристроек, как то: конюшен, амбаров, погребов для вин, птичников и пр. Жил он самой широкой и свободной жизнью, совершенно не считался с мнением общества. На своей Пушкарской улице был “царьком”. Его уважали за честный и прямой характер, в то же время сильно побаивались его физической силы, которую не один пушкарь испытал на себе. К тридцати годам он стал пить, пить запоем…

Строитель, любитель природы, страстный садовод, кулачный боец и запойный пьяница. Если к этому добавить, что по профессии Николай Иванович был скромным служащим орловского банка, то его личность представляется какой-то фантастической и скорее из мира литературы, а не реальной жизни. Между тем он вполне органично вписывался в нравы бывшей Пушкарской слободы, где со времен Иван Грозного селились “пушкари” – артиллеристы, защищавшие крепость в случае набега. От этой слободы, в какое-то время утратившей свое значение, пошли и названия двух Пушкарных улиц – 1-й и 2-й.

“Мы все, орловские, проломленные головы”, – говорит Цыганок в “Рассказе о семи повешенных”.

В рассказе “Баргамот и Гараська”, навеянном орловскими воспоминаниями, “проломленными головами” титулуются именно “пушкари”, обитатели Пушкарных улиц.

Леонид стал первым ребенком в семье Андреевых, когда она еще снимала скромный флигель во дворе “тарусской мещанки” Анастасии Николаевны Ганьшиной. В этом впоследствии сгоревшем флигеле и родилась будущая звезда литературы начала ХХ века. Но уже через три года его отец, тогда землемер-таксатор[1], закончивший курсы при Орловской гимназии (возможно, как раз на деньги помещика Карпова), поступил на службу в Орловский городской общественный банк.

И тогда дела семьи пошли в гору.

На 2-й Пушкарной улице Николай Иванович приобрел участок земли с ветхим строением. Старое здание снесли, а на месте его построили деревянный дом на высоком фундаменте, в десять комнат, с фасадом с четырьмя окнами. Позади дома был разбит прекрасный сад.

Но на какие средства обычный служащий городского банка возвел эти “хоромы” и, по свидетельству его сына Леонида, проживал несколько тысяч рублей в год, имея своих лошадей?

В статье В.В.Морозова о государственных банках России второй половины XIX века приводятся цифры ежегодных доходов их служащих на 1875 год[2]:

Управляющий банком – 6 000 руб. Товарищ (заместитель) управляющего —

4 500 руб.

Директор – 3 000 руб. Главный кассир, бухгалтер и контролер —

2 000 руб.

Управляющий конторой – 3 000 руб.

Директор конторы – 2 000 руб.

Старшие кассир, бухгалтер и контролер —

1 500 руб.

Это весьма приличные жалования для того времени, тем более в провинциальном городе. До поступления в банк Николай Иванович в качестве служащего на железной дороге получал 15 рублей в месяц. К тому же, как пишет автор статьи, эти зарплаты “были во многом условными, так как руководство филиалов банка имело возможность производить доплаты разным чиновникам”.

[1] Таксатор – оценщик леса.
[2] Вестник СПбГУ. Сер. 2. Вып. 2. 2013.