Мальчик (страница 2)
По дороге домой он видит стайку из шести-семи птиц, которые очень быстро летят в сторону гор. Скворцы, говорит он. И когда птицы скрываются из виду, Никасио продолжает свой путь. Не забыть бы попросить у Мариахе ключ – надо убрать муху.
Возвращаясь к разговору о моем муже, не могу не сказать, что характер у него был замечательный. Он всегда старался помочь людям и всегда заботился о своей семье. И удивительно, что при таком могучем сложении отличался невероятной мягкостью и полной безотказностью. Однажды я ему даже сказала: послушай, неужели ты и вправду родился, чтобы плясать под любую дудку? А он в ответ лишь засмеялся. Но, думаю, до него вряд ли дошло, что я имела в виду.
Только поймите меня правильно, Хосе Мигель вовсе не был человеком глупым или недалеким, нет, просто очень добрым и покладистым.
Муж работал на заводе «Нервасеро» в Португалете. И в последнее время очень нервничал, так как боялся потерять работу: компания переживала тяжелый кризис, а из головного офиса каким-то образом просочились слухи про планы начальства провести массовые увольнения. Как Хосе Мигель сам мне признался, из-за этих страхов его даже мучили ночами кошмары. Он твердо верил в то, что его святой долг – обеспечить нам с сыном пристойную жизнь. Это стало у него навязчивой идеей. Всю зарплату целиком он отдавал мне, чтобы я распоряжалась деньгами по своему усмотрению. А я выделяла ему весьма скромную сумму на личные расходы. Может, тебе нужно больше? Скажи честно. Но больше ему никогда не требовалось. Всегда хватало какой-нибудь мелочи в кармане. Моего мужа не привлекали ни бары, ни горы, ни футбол, ни велосипед – ничего из того, что обычно так нравится здешним мужчинам. Единственным его увлечением, которое я, естественно, одобряла, была рыбалка: все выходные он вместе с друзьями проводил в море.
С завода муж порой возвращался такой вымотанный, что ложился на диван и молча слушал мои рассказы о том, что случилось за день. В такие моменты я испытывала к нему что-то среднее между жалостью и нежностью. Как-то раз, вскоре после нашей женитьбы, он на заводе, орудуя каким-то стальным инструментом, сильно порезался. И только потом мы узнали от врача, что это грозило ему потерей руки. К счастью, его вовремя доставили в больницу, и только поэтому руку удалось спасти, хотя один палец остался кривым, а еще сохранился некрасивый шрам.
Хосе Мигель был просто потрясающим отцом. Мой высокий и могучий муж обращался с мальчиком так ласково и бережно, словно боялся его сломать. И всегда очень осторожно поднимал своими мозолистыми и сильными, будто каменными ручищами. А я буквально таяла от умиления, когда я видела, как он опускает Нуко в кроватку – словно фарфоровую статуэтку, и на прощание целует в лоб или в щечку, но вовсе не потому, что так принято прощаться с ребенком на ночь, не для виду, а с неописуемой нежностью.
В нашем городе, разумеется, можно было найти парня попривлекательнее внешне и побойчее, но я рада, что прислушалась к родительским советам, когда настала пора делать выбор, а отец сказал мне: знаешь, дочка, ищи себе такого, чтобы человеком был хорошим, вот что главное, и не важно, толстый он, носатый или лысый, важнее всего – уважение и любовь. И теперь могу вам признаться, что на самом-то деле это я женила на себе Хосе Мигеля. В любовных делах он был сущим младенцем. Очень застенчивым и молчаливым – из него слова клещами нельзя было вытянуть. Знаете, он стал моим первым парнем, первым и единственным.
Между прочим, Хосе Мигель даже не подозревал, как мне нравились его шершавые руки. А в наши особенные моменты он давал им полную волю! Крепко сжимал меня, гладил, хотя всегда очень и очень мягко, никогда не грубо, только подушечками пальцев или огромными пальцами, словно покрытыми наждачной бумагой. Поначалу я притворялась, что сопротивляюсь, но только для того, чтобы растянуть удовольствие. Но никогда ему в этом не признавалась и не благодарила, в чем теперь, пожалуй, раскаиваюсь.
Мариахе отчетливо помнит то утро 23 октября. Будь такое возможно, она бы ластиком прошлась по той части своей памяти, где хранятся картинки, связанные с этой датой, которую и сейчас, много лет спустя, называет чудовищной, но, на беду, по ее словам, хорошо известно, что мы не властны над своими воспоминаниями. И тут же добавляет, вроде бы противореча самой себе, что, если рассудить по справедливости, было бы все-таки неправильно вот так взять и совсем стереть память о Нуко. Ей бы хотелось выбрать нечто среднее между забвением и памятью, хотя в душе она даже рада, что ей не дано напрямую управлять своими мыслями о прошлом. И все эти годы Мариахе пыталась научиться жить с ними, что было для нее самой главной и самой трудной задачей.
Знаете, в тот день мальчик проснулся какой-то странный. Хотя, наверное, это мне сейчас так кажется, спешит уточнить Мариахе, будто он проснулся немного странный, да, сейчас, когда я знаю, что случилось потом, уже ближе к полудню. Нуко и на самом деле долго не хотел вылезать из постели. Обычно он вскакивал как котенок, едва я входила в детскую, чтобы его разбудить. Эй, что это с тобой? Голова к подушке прилипла? Но он и одевался тоже непривычно медленно. И завтрак с трудом проглотил. Мариахе даже пощупала ему лоб – на всякий случай. Нет, на температуру не было и намека. Мальчик выглядел вялым, молчаливым и в школу собирался явно без всякой охоты, что было на него не похоже. Нуко любил школу, и ему очень нравилась учительница, к которой он относился едва ли не с обожанием. Кроме того, в классе у них уже сложилась дружная компания из ребят, живших в том же районе Очартага, что и он.
А вот Никасио ни минуты не сомневался, что мальчик от рождения был наделен даром ясновидения. Вряд ли, конечно, ночью ему почудился или приснился взрыв. Но что-то такое он, судя по всему, все-таки почувствовал, против воли уловил некие необъяснимые сигналы или услышал, пока спал, непонятный голос, шептавший: не вставай, Нуко. Не вздумай идти в школу. А если пойдешь, пеняй на себя.
Мариахе даже подумала, что сын накануне с кем-нибудь из друзей повздорил, а может, и подрался. Поди тут узнай, ведь Нуко был ребенком довольно замкнутым, не склонным делиться своими переживаниями. Он только недавно пошел в первый класс, и учиться ему пока еще очень нравилось, но мальчик отличался крайней ранимостью и – к чему скрывать – был слишком тонкокожим, то есть от малейшей неудачи весь его энтузиазм мог запросто сдуться. Этим, как говорила Мариахе, Нуко был похож на Хосе Мигеля. Если что-то того или другого огорчало, они никогда не спорили и не возмущались, а предпочитали молча и в одиночку пережевывать свои обиды и неудачи.
У тебя что-то болит? Не знаю. Тебя отругала учительница? Мальчик ничего не ответил, только помотал головой. Тебя обидел кто-нибудь из ребят? Тот же ответ. Кто-нибудь сказал тебе что-нибудь дурное? Тот же ответ.
Нуко, сидя за столом перед своей утренней чашкой «КолаКао», кивнул лишь единственный раз, когда мать, чтобы поднять ему настроение, предложила позвать деда – пусть отведет своего любимца в школу. С дедом Нуко готов был идти куда угодно. И с Хосе Мигелем тоже, но отец к этому часу был уже на заводе. И все-таки, как правило, мальчик предпочитал компанию Никасио. Лучше деда не было никого на свете. Вдвоем они то и дело хохотали и вечно придумывали себе разные забавы. А примерно неделей раньше Никасио и вовсе привел внука в полный восторг, пообещав ему фантастическую вещь: когда Нуко подрастет, дед запишет его в клуб болельщиков «Атлетика», и они вдвоем поедут в Сан-Мамес, надев красно-белые футболки. Никасио был пенсионером, уже несколько лет как овдовел, жил в двух кварталах от дочери и всегда охотно играл и гулял с Нуко. Вот и в тот раз, поговорив по телефону с Мариахе, он тотчас направился к ее дому. Сколько раз и с какой горечью он станет потом повторять, что никогда не простит себе того, как охотно тем утром согласился отвести его в школу!
Я вполне сознаю, что выполняю лишь техническую роль в рассказе об этом несчастье, таком немыслимом, что любая попытка найти ему определение окажется тщетной. Поэтому меня чем-то и смущали – затрудняюсь сформулировать, чем именно, – предыдущие страницы. Может, я чувствовал неуверенность в себе или сомнения морального свойства, не знаю. Если бы эта история была чистым вымыслом, плодом бойкой фантазии человека, который меня пишет, как бы ни старался он в полной мере использовать при этом свой собственный жизненный опыт, я бы и дальше продолжал служить ему без малейших угрызений совести; но беда в том, что мне придется постоянно включать в себя реальные свидетельства сильнейшего эмоционального накала, поскольку большая часть истории, которую я должен здесь изложить, произошла на самом деле, а потому существует, на мой взгляд, немалый риск впасть в излишнюю сентиментальность или съехать на ходульную высокопарность.
Я считаю себя не более чем скромным текстом, разделенным на главки-эпизоды и составленным из слов, которые соединены между собой таким образом, чтобы придать целому нужный смысл. И я даже лишен возможности сослаться в свое оправдание на особенности авторского стиля. Потому что вы не найдете здесь ни смелых сравнений, ни блестящих метафор, ни россыпи других ярких художественных средств, но я не отношу себя и к числу текстов – или мне так только кажется, – которые ставят перед собой чисто функциональные (информативные) цели и потому изготавливаются на скорую руку. Самое главное для меня – быть достоверным и ничем не обидеть людей, столько страдавших и, наверное, до сих пор продолжающих страдать, если кто-то из них еще жив, ведь с момента той трагедии прошло уже больше сорока лет.
Но пусть никто не ставит знак равенства между мной, то есть текстом, и тем, о чем я рассказываю, вернее, между мною и тем, о чем автор, пишущий меня, желает, чтобы я рассказал. Меньше всего я хочу выдать чужое горе за мое собственное или подменить его собой, отодвинув на обочину. «Страдать глупо», – утверждал Чезаре Павезе во вступлении к своему дневнику. Но, насколько я могу судить, утверждать нечто подобное имеет право лишь человек, и сам много страдавший. Сомневаюсь, что мне будет по силам хотя бы приблизиться к правдивому и достоверному воссозданию того, что испытывает человек, потерявший своего ребенка, но я обязан попытаться сделать это, взяв на себя роль посредника, летописца или просто толкователя чужой жизни.
Еще только вчера мать и отец целовали сына, разговаривали с ним, вели куда-то за руку, а сегодня их дитя, в котором таилось безграничное будущее, лежит в больничном морге, лишенное жизни, мертвое, необратимо и навсегда мертвое. Пройдет несколько часов, начнется естественный и неизбежный процесс разложения, и вскоре этот ребенок превратится для них всего лишь в образ, с болью воскрешаемый памятью; останется несколько фотографий – ты помнишь? – а еще останется имя, которое произносят в скорбном одиночестве, имя, которое выбито на плите, имя, которое станут безжалостно стирать непогода и время.
Двадцать третье октября 1980 года пришлось на четверг. Пятьдесят школьников в возрасте от пяти до шести лет, а также трое взрослых погибли в результате взрыва газа пропана в одной из школ города Ортуэльи. И вот теперь я, как и многие другие тексты, уже появившиеся раньше, могу – и, возможно, обязан – засвидетельствовать то событие. Для чего требуется лишь некое количество слов, умеющих правильно называть и описывать разные вещи. И все же мне не удается избавиться от страха: я боюсь против собственной воли впасть в излишнюю художественность, боюсь соблазниться излишней литературностью и в конце концов написать книжицу, похожую на роман, которая – кто знает? – может заслужить одобрение или даже вызовет восторг у будущих читателей, сыграв на трагедии, жестоко разбившей жизнь стольких семей.