Записки сумасшедшего (страница 4)
Как было бы спокойно, если бы они отказались от этих мыслей, занимались своим делом, гуляли, ели, спали. Для этого нужно перешагнуть всего лишь небольшое препятствие. Однако они организовали шайку, и все: отцы, дети, братья, супруги, друзья, учителя, враги и совсем незнакомые люди – подбадривают друг друга и даже под страхом смерти не желают перешагнуть это препятствие.
Х
Рано утром пошел искать брата: он стоял во дворе и любовался природой; я остановился позади него и с исключительным спокойствием, чрезвычайно вежливо обратился к нему:
– Брат, я должен тебе что-то сказать.
– Говори, пожалуйста, – ответил он, быстро обернувшись, и кивнул головой.
– Я должен сказать всего несколько слов, но не могу их произнести. Нет! Брат! Наверное, вначале все дикари хоть немножечко, да лакомились человеческим мясом. Впоследствии, ввиду различия в убеждениях, некоторые отказались от людоедства, все свои помыслы устремили на самоусовершенствование и превратились в людей, в настоящих людей, другие же по-прежнему занимались людоедством. Все равно как черви: одни из них эволюционировали в рыб, птиц, обезьян, наконец в человека, другие же не стремились к самоусовершенствованию и по сей день так и остались червями. Но даже черви по сравнению с обезьянками не так низки, как людоеды по сравнению с нелюдоедами.
И Я сварил своего сына[22] и отдал на съедение Цзе и Чжоу, потому что так повелось с давних времен. Кто знает, сколько было съедено людей с того момента, как Паньгу отделил небо от земли, и до тех пор, когда съели сына И Я; а от случая с сыном И Я до Сюй Силиня[23]; а от Сюй Силиня вплоть до того, как в деревне Волчьей съели человека? В прошлом году, когда в городе казнили преступника, какой-то чахоточный макал пампушку в кровь казненного[24] и облизывал ее.
Они хотят меня съесть, и ты один, конечно, бессилен что-либо предпринять. Но зачем ты вошел в их шайку? От людоедов добра не жди! Раз они могут съесть меня, значит, могут съесть и тебя, а потом пожрут и друг друга. Но ведь достаточно исправиться, как среди людей сразу воцарится спокойствие. Пусть до последнего времени ничего нельзя было сделать, но разве мы не можем всеми силами стремиться к самоусовершенствованию; скажи, неужели это невозможно? Брат, я уверен, что, по-твоему, это невозможно; когда несколько дней тому назад арендатор просил снизить арендную плату, ты ему отказал.
Сначала брат холодно улыбался, но, по мере того как я говорил, взгляд его становился все более свирепым, когда же я стал разоблачать их тайные замыслы, лицо его потемнело.
За воротами стоит толпа людей: среди них и Чжао Гуйвэнь со своей собакой. Они теснятся у входа, с любопытством вытягивая шеи. У одних совсем нельзя различить черты лица, словно они закрыты покрывалами; у других, как и тогда, темные лица с оскаленными клыками. Они ухмыляются, не разжимая губ. Я знаю, что все они из одной шайки, что все они людоеды. Однако мыслят они, я это тоже понял, по-разному: одни считают, что нужно пожирать людей, как это было заведено издавна; другим, хотя они и понимают, что есть людей нельзя, все же хочется этого. Только они боятся, как бы не разгадали их тайного желания, и потому, услышав мои слова, все более раздражаясь, продолжают холодно усмехаться, не разжимая при этом губ.
– Пошли вон! Чего хорошего смотреть на сумасшедшего!
Тут я распознал еще одну их уловку. Они не только не желали исправиться, но намеревались упрятать меня куда-нибудь как сумасшедшего. И когда они съедят меня, все будет шито-крыто, да к тому же найдутся люди, которые посочувствуют им. Как раз о таком случае и рассказывал арендатор. Все идет как по писаному.
Чэнь Пятый, тоже очень возмущенный, подбежал ко мне. Но как ни пытаются эти люди заткнуть мне рот, мне все же хочется сказать им: «Еще не поздно раскаяться, так сделайте же это чистосердечно! Знайте, что в будущем на земном шаре не потерпят людоедов. Если же вы не исправитесь, вас самих съедят, всех, до последнего. Сколько бы вас ни народилось, вас уничтожат настоящие люди, так, как уничтожают охотники волков. Как уничтожают червей!»
Чэнь Пятый прогнал шайку. Брат тоже куда-то ушел. Чэнь Пятый уговорил меня вернуться в комнату. В комнате – непроглядная тьма. Балки и стропила закачались прямо над моей головой, покачались немного и стали увеличиваться… Навалились на меня…
Невыносимая тяжесть, не могу шевельнуться: они хотят моей смерти. Я понял, что эта тяжесть не настоящая, и, обливаясь потом, выкарабкался. Однако я во что бы то ни стало хочу им сказать: «Немедленно раскайтесь, раскайтесь чистосердечно! Знайте, что в будущем не потерпят людоедов…»
XI
И солнце не всходит, и двери не отворяются; кормят два раза в день… Я беру палочки для еды и вдруг вспоминаю брата: я знаю, что он один – причина смерти маленькой сестры. До сих пор образ сестры стоит у меня перед глазами. Такой милый и печальный образ. Ведь ей было тогда пять лет. Мать непрестанно рыдала, он уговаривал ее не плакать; наверное, потому, что сам съел сестру, а слезы матери вызывали у него угрызения совести. Но если он еще может испытывать угрызения совести…
Сестру съел брат: я не знаю, известно ли об этом матери?
Думаю, что известно, но она ничего не сказала, только плакала, – видимо, считала, что так и следует. Припоминаю, когда мне было лет пять или меньше, я как-то сидел перед домом, наслаждаясь прохладой, брат сказал тогда, что, если отец или мать заболеют, сын должен вырезать у себя кусок мяса, сварить и предложить родителям съесть: только в этом случае его можно назвать хорошим сыном. Мать не возражала. Но раз можно съесть кусок, можно съесть и человека целиком. Но до сих пор, стоит мне вспомнить, как она плакала, у меня разрывается сердце. Право, это очень странно!
XII
Нет больше сил думать. Только сегодня я понял, что живу в мире, где на протяжении четырех тысяч лет едят людей; когда умерла сестренка, старший брат как раз вел хозяйство, и кто знает, не накормил ли он нас тайком ее мясом.
Может быть, и я по неведению съел несколько кусочков мяса сестренки, а теперь очередь дошла до меня самого…
Я, у которого за спиной четыре тысячи лет людоедства, только сейчас понял, как трудно встретить настоящего человека.
XIII
Может, есть еще дети, не евшие людей?
Спасите детей!
Апрель 1918 г.
Кун Ицзи
Питейные заведения в Лучжэне были устроены не так, как в других местах: на улицу углом выдавался здоровый прилавок, где для разогрева вина всегда ждала горячая вода. Работяги, закончив к полудню или вечеру свои труды, обычно покупали за четыре медяка чашку вина – дело происходило больше двадцати лет назад, сейчас же вино подорожало до десяти монет – и, стоя за прилавком, отдыхали, попивая горяченькое. Если кто был готов потратить еще один медяк на закусь, то мог взять блюдце отваренных в соленой воде побегов бамбука или конских бобов с ароматом аниса. Если же выложить десять с лишним монет, то хватило бы и на мясное блюдо, но здешние посетители большей частью носили короткие рабочие куртки, им такая роскошь была не по карману. Лишь обладатели длинных халатов проходили внутрь заведения, где заказывали и вино, и еду, которые неторопливо употребляли, сидя за столами.
Я с двенадцати лет был на побегушках в кабачке «Сяньхэн», что на окраине поселка. Хозяин говорил, что вид у меня глуповатый, и, опасаясь, что я не угожу гостям в халатах, поставил меня за внешний прилавок. С посетителями в куртках хоть и легче было найти общий язык, но и среди них тоже хватало любителей поворчать по поводу и без. Они часто требовали позволить им лично проследить, как зачерпывалось из чана желтое вино[25], проверяли, нет ли воды на дне кувшинчика, и успокаивались, только когда на их глазах сосуд опускался в горячую воду: под таким суровым надзором бодяжить вино оказалось весьма трудно. Поэтому уже через несколько дней хозяин заявил, что я и с этим не справился. К счастью, на эту работу меня пристроил человек влиятельный, уволить было никак нельзя, поэтому мне поручили такое скучнейшее занятие, как разогрев вина.
С тех пор я весь день стоял за прилавком и занимался только одним делом. Хотя упущений у меня не случалось, но работа казалась однообразной и нудной. Хозяин всегда смотрел сердито, посетители тоже не выказывали ласки, радоваться было нечему, и лишь с приходом Кун Ицзи[26] случалось посмеяться, поэтому я и помню его до сего дня.
Среди тех, кто пил вино, стоя за прилавком, лишь Кун Ицзи носил халат. Он был крупного сложения, лицо имел бледное, среди морщин проглядывали шрамы, в спутанной бородке проступала седина. Хотя Кун Ицзи и носил халат, тот был грязным и рваным, казалось, что его уже десять с лишним лет не штопали и не стирали. Когда он разговаривал, то сыпал какими-то старинными словами, так что его наполовину не понимали. Поскольку его фамилия была Кун, то люди, подражая школьной прописи, где в маловразумительном сочетании шли иероглифы «Шан-Да-Жэнь-Кун-И-Цзи», дали ему прозвище – Кун Ицзи.
Стоило Кун Ицзи явиться в заведение, как любители выпить, завидев его, тотчас осклабились и окликнули: «Кун Ицзи, у тебя на лице добавился новый шрам!» Оставив их без ответа, тот сделал заказ: «Подогрей две чашки вина и подай блюдце бобов с ароматом аниса», и выложил девять медяков. Тут ему вновь громко крикнули: «Наверняка опять у кого-то что-то украл!» Кун Ицзи широко открыл глаза: «Да как ты можешь на пустом месте позорить честного человека…» – «Где уж честного? Я позавчера своими глазами видел, как тебя подвесили и били за то, что ты украл книги у семьи Хэ». У Кун Ицзи тут же покраснело лицо, на лбу проступили жилы, и он попытался оправдаться: «Одолжить книгу – не значит украсть… Я одолжил книгу!.. Ученых людей разве можно считать за воров?» Дальше он продолжил изрекать какие-то малопонятные слова вроде «благородный муж тверд в бедности», «оже да иже», чем вызвал взрыв смеха у собравшихся. Посетители в зале и у прилавка оживились.
Люди за спиной Кун Ицзи судачили, что некогда он постигал науку, но так и не преуспел на экзаменах, а зарабатывать на жизнь тоже не научился, поэтому все беднел и его ждала участь попрошайки. К счастью, он красиво писал иероглифы и мог заниматься перепиской книг, чтобы заработать на чашку риса. Однако у него был дурной нрав – он любил выпить и ленился трудиться. Не проходило и пары дней, как он вместе с книгой, бумагой, кистями и тушечницей просто исчезал без следа. После нескольких таких случаев переписывать книги его звать перестали. Кун Ицзи больше ничего не оставалось, как иногда что-то подворовывать. Но у нас в заведении он вел себя лучше других, то есть не влезал надолго в долги. Хотя иногда у него не было наличных и его долг записывали на меловую доску, но не проходило и месяца, как он рассчитывался, и имя Кун Ицзи стирали.
Когда Кун Ицзи выпил полчашки вина, а его раскрасневшееся лицо постепенно восстановило свой изначальный вид, окружающие снова пристали к нему с расспросами: «Кун Ицзи, ты и в самом деле знаешь иероглифы?» Кун Ицзи, глядя на вопрошающих, напустил на себя важный вид и решил не снисходить до ответа. Тогда те продолжили: «Как же ты даже половину сюцая[27] не заимел?» Кун Ицзи тут же сник, лицо его посерело, он стал бормотать себе под нос, но в этот раз какую-то совершенно уж непонятную белиберду. И опять все грохнули от хохота, заведение охватило веселье.