Острые (страница 2)

Страница 2

Раньше Ада пила только вино – один раз, когда только поступила в поварское, на пожарной лестнице между парами. С ней была одногруппница Люся – из-под майки были видны ее белый живот с родинкой у пупка и лямки настоящего лифчика с косточками. Она красила губы и широко улыбалась светло-розовыми полосами на зубах. Люсе, парню ее Гене, какому-то Лехе и старшекурснику Тиме Ада рассказывала их гороскоп, а они чокались найденными в аудитории кружками, и все было ясно, тепло и весело – сентябрьское утро, рыжие перила, восковой вкус Люсиной помады, сама Люся, которая не переставала смеяться и попискивать, мол, не умеешь, не кусайся.

Из поварского Ада отчислилась в январе: как-то не получилось учиться. И потом поступить куда-то тоже не получилось, да и не хотелось.

Она понюхала самогон – он пах не кисло, как вино, а остро и тошнотворно, и Ада хотела было отказаться, но дядя Вова на нее смотрел, а знакомые черты, надорвав, как пакет молока, край познаваемой реальности, проступали изнутри. Ей казалось: вот-вот, сейчас, она все поймет, все вспомнит. Выпили.

– Ну как тебе?

– Отвратительно, – честно ответила Ада.

– Давай еще по одной, легче пойдет.

Дядя Вова подвинул к ней свою табуретку и налил еще. Ада все смотрела, смотрела на него – так бывает, когда забываешь, куда дела ключи или что означает крестик, начириканный ручкой на ладони, как зовут троюродного племянника или что еще нужно нарезать в салат оливье. Она выпила еще, и на колено ей опустилась большая, опушенная тонкими волосками лапа. Поелозила по бедру.

– Мамка-то твоя, наверное, вообще жизни тебе не дает, да?

Ада не поняла, что это должно было значить: как это – жизни не дает? Поэтому она промолчала. Лапа поползла вверх, сминая некогда бабушкино платье.

– Ты, небось, и целоваться не умеешь. Давай научу, чтобы перед мальчиками не позориться.

И когда его колючее лицо мокро размазалось по ее лицу, Ада вспомнила.

«Заяц! У меня все хорошо. Ноги берцами стер, но кормят нормально, хоть похудею наконец-то. Маме привет. Скучаю по вам двоим красивым – очень! Кузю в нос от меня поцелуйте».

Его звали Гришей – он был всегда высокий, загорелый и взрослый. Говорил, что сам выдумал Аде имя. В детстве сажал себе на спину и катал по квартире, как пони. Чинил ее игрушки – «я же единственный мужчина в доме». Когда Адины вещи вытряхнули из портфеля в окно, такого леща залепил однокласснику, что чуть не загремел в детскую комнату милиции. Выпускаясь из школы, тащил Аду на плече, пусть она была уже большая и тяжелая. И она звенела, звенела, звенела колокольчиком и все думала, что отдавит Грише что-нибудь своими вечно торчащими костями.

Было в нем что-то от несуществующего папы, от вообще идеи отца, никогда Аде не понятной, от Конька-Горбунка, от Фредди Меркьюри и от Бога – и письма из армии у него были длинные и нежные, и на фотографиях он был красивый-красивый, даже с неправильно сросшимся носом, даже с подростковыми усиками в восьмом классе, даже с нечесаными патлами.

– Какая же ты, блядь, психованная! Психованная дура! Уебывай отсюда на хуй, пока я тебя не убил к чертовой матери!

Почему-то вокруг был вечер, темно-синий рынок, сваленная этажерка, осколки стекла и текучие лужи, пахнущие больницей. Ада вскочила, уронив табуретку, и побежала обратно – сквозь прилавки, рассыпчатый песок, траву и детскую площадку, спотыкаясь об оградку.

Она почувствовала, что улыбается, глупо и почти болезненно, впервые за два года. И руки – впервые за два года стали легкими, и Ада широко болтала ими в воздухе, почти не обращая внимания на взгляды прохожих.

– Где он? Почему он уехал? Он приедет? – спросила она с порога.

– Кто, Адушка? Где ты была?

Глупая, глупая мама – застыла у плиты со своим глупым половником и глупым котом в ногах.

– Гриша! Куда он уехал? Снова в армию? Почему он нам не пишет больше? Где его письма? Ты их скрываешь от меня?

– Ты не переживай, главное, Адушка. Давай я тебе чайку сделаю? Посидишь, успокоишься…

– Я не буду пить чай! Я не буду пить чай из разбитой чашки! Я порежу себе рот!

Мама растерла глаза руками – смяла лицо, как грязную салфетку.

– Сядь, пожалуйста.

– Я не хочу!

– Умоляю, Адушка. Гриша сейчас в другой квартире живет. Давай ты сядешь, а я ему позвоню. Он к нам приедет. Сейчас приедет.

Ада грохнулась на стул. Все было неправильно: обои в вензелечках, напоминающих смеющиеся лица демонов, сотейник и сковородка на плите, оставляющие на дверцах кухонных шкафчиков матовые следы пара.

Мама ушла в большую комнату, к телефону. Звонить Грише, объяснять, куда приехать. Из приглушенной коврами и стенами речи Ада разобрала свой адрес.

Она встала к шкафам. Высыпала специи, вынула тарелки и чашки – и в каждой искала его письма: куда-то же мама должна была их спрятать?

Минут двадцать, не больше, – в дверь позвонили. Ада вскочила, выбежала и сразу упала в Гришины большие объятия, спрятала нос в широких-широких плечах – что Москва-река поперек. И Гриша пах так же, как раньше, – тяжелым мужским потом, сигаретами, зубным порошком, кремом для обуви.

– Простите, что поздно так, мне просто сказали звонить, если вдруг опять, – затараторила мама. – Она таблетки сегодня не выпила, чашку разбила, испугалась…

– Выписки есть? – спросил Гриша.

– Ой, были где-то, подождите секундочку… Я ж собирала даже…

Ада врезалась носом в Гришину ключицу, вгрызлась зубами – небольно, ласково, не зная, как еще объяснить. Секунду спустя оказалась прижата спиной к чьей-то еще груди, с руками, заведенными назад. Обернулась – за ней тоже был Гриша.

– Вот, нашла, кажется. Простите, надо было раньше найти, я что-то не подумала даже… – продолжила мама. – Давно не было просто, сначала совсем ничего, а потом, как Гришеньку похоронили, так…

Глупая, глупая мама – какое похоронили? Гриши, двоящиеся, как отражения в стеклопакете, взяли Аду под руки и куда-то повели – и она чувствовала, что не будет больше никаких обоев, никаких половников, никаких взрослых разговоров, чашек и рынков – только наказанные обидчики, починенные игрушки, выпускные, крылатые качели и колокольчик – динь-динь-динь-динь-динь-динь-динь.

* * *

– Да посмотришь ее, ну! Просто посмотришь. Она интересная. Ты психоз сам хоть раз видел? – Дверь хрипло, деревянно гудела и топала. – Только очки сними.

– Я без них ничего не увижу, – ответил кусочек стены шершавым тенором.

– Ладно, – буркнула дверь. – Голову береги.

Его выбросило в палату – длинного, в халате распахнутого, молодого – вместе с табачным запахом и шарканьем туфель.

– Гриша? – спросила Адушка, сев в постели резко, до цветных точек.

– Гера. Здравствуйте.

И как-то нежно у него это «здравствуйте» получилось, и как-то свет из окон лег ласково, и как-то улыбаться снова выходило. И улыбаться было прекрасно.

Вадим Сапер

Вадим сидел – острый, ершистый, ощерившийся. Опирался крепкими руками на стол, почти ложился грудью, разлинованной рубчиком водолазки. Гранкин и сам хотел бы так лечь: он еще не привык вставать в пять утра (да и невозможно было к этому привыкнуть) и тело клонилось к земле, будто корни вырвало ветром.

– Борщевиков Вадим, верно?

Вадим кивнул, и его голова, не завершив движения, осталась наклоненной.

– Меня зовут Герман Васильевич, я ваш лечащий врач. – Гранкин сел напротив, поправил сквозь халат ключ от палат и сплющенную пачку сигарет.

– Пиздишь как дышишь, – выхрипел Вадим. – Студент ты, а не врач.

– Молодой врач, они бывают. А вы хотели бы, чтобы вас кто-то конкретный лечил?

Вадим поднял взгляд – вверх поехали брови и линия роста волос:

– Да мне плевать, на самом деле. Я ж не псих.

– Конечно нет. Кто вам такое сказал?

– Да мамка, кто. Ну, ты видел ее небось, она притащила. Но я думаю, она просто бесится, что я с работы свалил.

«Мать промелькнула», – подумал Гранкин. Но рано про мать. Нащупать бы хоть хлипенькое пространство адекватного разговора, чтобы не про «Слышите ли вы голоса?» и не про «Как давно вас преследуют?», а как-то по-человечески.

– А почему свалили? Не понравилось?

– Да треш просто. – Вадим откашлялся и продолжил громче: – Это типа включите траурный хардбасс для всех, кто устраивается на почту, прости господи, России. Ты сидишь весь в говне, потому что… ну знаешь такую пыль, которая в коробке пазлов остается?.. Вот ты в ней сидишь, потому там эта пыль повсюду. Картонно-бумажная такая, мерзкая…

Потом на тебя орет какой-то хер, потому что у тебя комп завис. Потом на тебя орет начальник, потому что недостача журнала «Тысяча советов дачнику». Потом на тебя орет бабка, потому что она бабка и ей, закономерно, не нравится быть бабкой. И платят типа… фантастическое нисколько. Ну я думаю: я, балин, свободный человек, на черта оно мне сдалось?

– А кем бы вы хотели работать?

Вадим заулыбался – круглыми маленькими зубами с широкими щербинками. Как пацаненок с полным ртом молочных, шатающихся.

– Думаю бизнес открыть. У меня вообще все получается.

– И что за бизнес?

Он проехался грудью по столу еще дальше, приблизив лицо:

– Ты никому не расскажешь?

– Что вы. Врачебная тайна.

– У меня один бизнес уже есть. Клуб с… девчонками, если шаришь. В Питере. Но там дела так себе идут в последнее время, нами копы заинтересовались, пришлось залечь на дно. И мне корешок один говорит, мол, Вэ – это меня так зовут там, в этих делах, Вэ, – раз у нас так хорошо идет с этим делом, можно и оружие продавать начать. И даже в даркнет куда-нибудь выйти. Ты знал, что в даркнете можно купить танк и тебе его по частям пришлют?

– Неужели? – почти прошептал Гранкин.

– Да, серьезно. Я, когда в «Почте России» работал, клянусь, лично выдавал такие посылки. Смотришь – вроде пакет обычный, только тяжелый. А прощупаешь – деталь танка!.. Но мы, конечно, танками барыжить не будем. Там надо завод строить, а у нас в кармане вошь на аркане. Но у меня на даче оружия целый склад. Я увлекаюсь. С Чечни начал. Я до того, как на чеченскую забрали, ни разу даже пневматического в руках не держал, от отдачи окосел, а потом привык.

Гранкин заглянул в карточку, сонно пересчитал год рождения. Две тысячи минус две тысячи… Нет, надо с конца…

– И сколько вам было лет, когда вы воевали в Чечне?

– Семь. Ты мне не поверишь сейчас, но да. Там и не такое творилось. Так вот, с тех пор я насобирал целый подвал этого добра в коллекцию, все рабочее, новое, а девать некуда. Тебе ствол не нужен? Скидку сделаю.

– Я подумаю – если что, напишу вам. А можно еще немного про Чечню? Как вас забрали? Если вам комфортно об этом.

– Ой, пффф. – Вадим откинул корпус на спинку стула, и тени ламп нарисовали совершенно новое лицо – пушисто-припухлое, девятнадцатилетнее.

В сияющее лето перед первым классом – лето, которое не знает, что оно последнее лето детства, и вообще мало что знает, кроме молочного супа и черепашек-ниндзя, – в квартиру, от ковров красную, как изнанка желудка, постучался дядька-мент. Ноги дядьки убегали к черте между зеленой и белой подъездной краской, дальше шло бочкообразное туловище, потом голова, совсем маленькая – лампочка Ильича под потолком.

– Ну что, Вадик, поехали?

Руки мента протиснулись в дверь, и маленький Вадим, весь в зубных пластинах, утащился в плесневую затхлость. Иногда казалось, что мент до сих пор держит – ветвистыми пальцами, узловатыми переплетениями сухожилий, как выползший из слива ванны ком длинных колючих волос.

В военкомате что-то спросили. Вадим выдал: Борщевиков, улица Ромашкова, десять дробь шесть, строение восемь, квартира пятьсот шестьдесят семь, я потерялся, позвоните маме: плюс семь, девятьсот шестнадцать… Дальше не слушали – попросили сказать «а», прочитать «Ш» и «Б», поглядели на зубные пластины. Врачиха – завивка, приталенный халатик, лицо в постоянном выражении легкого интеллигентского отвращения – сказала: годен. Оплели пальцами. Повезли.

Форму Вадиму выдали самого маленького размера, но штанины все равно приходилось подворачивать много раз и у величайших ботинок волочились толстые камуфлированные шины. Ноги болтались в берцах, а коленкам мешала свисавшая до самых щиколоток куртка. В маленьких руках снайперская винтовка брыкалась и нещадно херачила отдачей прямо в костный мозг.