Дмитрий Цыганов: «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

«Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

Содержание книги "«Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны"

На странице можно читать онлайн книгу «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны Дмитрий Цыганов, Владимир Турчаненко. Жанр книги: История России, Культурология, Литературоведение. Также вас могут заинтересовать другие книги автора, которые вы захотите прочитать онлайн без регистрации и подписок. Ниже представлена аннотация и текст издания.

Советская гуманитарная наука – вопреки расхожим представлениям – не была сферой реализации сугубо политических идей: интеллектуальная жизнь в сталинскую эпоху представляла собой сложный сплав личных интересов и общественного запроса. Книга Владимира Турчаненко и Дмитрия Цыганова посвящена частному эпизоду советской интеллектуальной истории 1920–1950‑х годов и строится вокруг весьма значительной для сталинской культуры идеи «классики» и «классического», которая – под чутким контролем партийных функционеров – стараниями гуманитариев-теоретиков была воплощена в почти сакральной фигуре А. С. Пушкина. В этой книге история советского пушкиноведения перестает быть чередой дат, событий и имен: исследователи реконструируют обстоятельства публичных дискуссий и внутренних интриг, за которыми нередко скрывалась борьба за институциональные и управленческие ресурсы. Размышляя о ключевых для филологической науки 1920–1950‑х годов идеях, проектах и персонах, авторы вписывают их в стремительно менявшийся контекст сталинской культурной политики. Владимир Турчаненко – филолог, историк литературы и культуры, специалист по интеллектуальной истории и истории пушкиноведения, научный сотрудник ИРЛИ РАН. Дмитрий Цыганов – филолог, историк литературы и культуры, специалист по интеллектуальной истории и истории советского литературоведения, научный сотрудник ИМЛИ РАН.

Онлайн читать бесплатно «Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны

«Пушкин наш, советский!». Очерки по истории филологической науки в сталинскую эпоху. Идеи. Проекты. Персоны - читать книгу онлайн бесплатно, автор Дмитрий Цыганов, Владимир Турчаненко

Страница 1

История идей, проектов и людей
Из разысканий в области археологии советской интеллектуальной жизни

Наряду с писателями-классиками возможны и читатели-классики.

Н. Е. Прянишников. Рассуждение о читателе и писателе (1930)

Один ли Пушкин является жертвой подобных «исследовательских» наездов? Увы, кажется, все классики! И это плохо.

А. А. Сурков. Встречный счет критике (1932)

Закон сохранения интеллектуальной энергии проявляется везде, где ее почему-то не душили. Этим объясняется расцвет нашей пушкинистики: Пушкин был поднят на щит, как чемпион в спорте или как победитель международного конкурса, и пушкинистика оказалась поощряемой областью филологии. В известном смысле это случайность, хотя прославление Пушкина было одной из форм «вождизма», без которого советская идеология немыслима <…>. Вот и Пушкин, который совсем не годился в предшественники соцреализма, был избран «вождем». На этой аберрации мы заработали таких блистательных ученых, как Б. В. Томашевский, В. М. Жирмунский, Ю. Г. Оксман, Г. А. Гуковский, В. В. Виноградов, С. М. Бонди, <…> Ю. Н. Тынянов, позднее Н. Я. Эйдельман, Ю. М. Лотман и другие.

Е. Г. Эткинд. «Эту песню не задушишь, не убьешь…»: О законе сохранения интеллектуальной энергии (1997)

1

Настоящее исследование посвящено частному эпизоду из советской интеллектуальной истории 1920–1950‑х годов. По сути, оно строится вокруг хотя и одной, но весьма значительной для сталинской культуры идеи – идеи классики и классического1, интересами власти и силами гуманитариев-теоретиков персонифицированной в почти сакральной фигуре А. С. Пушкина. Этим обстоятельством, с одной стороны, очерчена тематика работы, которую, казалось бы, можно точно описать формулой П. А. Дружинина «идеология и филология»2. Однако мы склонны несколько сместить смысловые акценты, поставив «филологию» перед «идеологией», и рассматривать науку не как поле преломления политических идей, а как область, хотя и реагирующую на изломы идеологического вектора, но все же сохраняющую свое глубинное содержание. С другой стороны, указанным обстоятельством обусловлена избранная методология, предполагающая анализ не только обильного фактического материала, но и ранее сформулированных на его основе интеллектуальных концепций. Посредством рассмотрения литературно-критических и научно-теоретических текстов с учетом персональной прагматики пишущего и заданной властью политико-идеологической рамки мы стремимся обнаружить и описать те механизмы, с помощью которых осуществляются интеллектуальные спекуляции, позволившие сталинскому режиму поставить культуру на службу собственным идеологическим интересам.

В хрестоматийной книге «Археология знания» (L’archéologie du savoir), вышедшей по-французски в 1969 году, М. Фуко писал о ключевых принципах истории идей:

она рассказывает периферийную и маргинальную историю. Не историю наук, а историю тех несовершенных и плохо обоснованных познаний, которые на всем протяжении своего упорного существования никогда не смогли обрести научной формы <…>. Историю не литературы, а того сопутствующего волнения, той повседневной и так быстро забывающейся писанины, которая никогда не получает или тотчас утрачивает статус произведения: анализ псевдолитературы, альманахов, журналов и газет, скоротечных успехов, скандальных авторов. История идей, определенная таким образом, – и сразу становится ясно, как сложно зафиксировать ее точные границы, – обращается ко всей той скрытой мысли, ко всему набору представлений, которые анонимно распространяются среди людей; сквозь разломы великих дискурсивных памятников она выявляет ту зыбкую почву, на которой они покоятся. <…> история идей оказывается дисциплиной о началах и концах, описанием неясных непрерывностей и возвратов, воссозданием развития в линейной форме истории. Но она может также описать все взаимодействие обменов и посредников, существующих в разных областях: она показывает, как распространяется научное знание, как оно порождает философские понятия, а иногда обретает форму литературных произведений. Она показывает, как проблемы, понятия и темы могут переходить из философского поля, где они были сформулированы, в научные или политические дискурсы. Она соотносит произведения с социальными институтами, с общественным поведением или привычками, с технологиями, потребностями и немыми практиками. Она пытается оживить наиболее разработанные формы в том конкретном ландшафте, в той среде роста и развития, где они зародились. В таком случае она становится дисциплиной о взаимопроникновениях, описанием концентрических кругов, которые охватывают произведения, выделяют их, связывают между собой и включают во все то, что произведениями не является3.

Настаивая на необходимом обновлении методологии и утверждая теоретические принципы «археологии знания», Фуко писал об истории идей как о дисциплине, занятой анализом периферийных, окраинных явлений, по-настоящему определяющих направления эволюции гуманитарной мысли4. Однако опыт сталинизма, до сегодняшнего дня не ставший принадлежностью истории, по-прежнему продуцирует всевозможные дискурсивные практики и поэтому не вполне может быть описан при помощи предложенного Фуко инструментария. Сам объект нашего исследования лишен формальной завершенности и представляет собою некую асинхронную совокупность идей, часть которых все еще формирует наше актуальное представление о порядке вещей. Таким образом, «археология знания» с присущим ей набором методологических принципов в нашем случае должна быть подкреплена контекстуальным анализом и намеренной историзацией интеллектуального «наследства».

Ситуация всесторонней политизации и идеологизации, которая постепенно складывалась в Советском Союзе в 1920–1950‑е годы, характеризовалась нестабильностью интеллектуальной жизни. Дело в том, что многие некогда центральные идеи и концепции за короткое время сначала превращались в маргинальные, а затем и вовсе вытеснялись за рамки легального поля. Однако такое вытеснение отнюдь не исключало повторной актуализации некогда отвергнутых мыслительных и дискурсивных практик5. Нерасчлененность интеллектуального дискурса в те годы не позволяла ему стабилизироваться, образовать «центр» и «периферию»: постоянная циркуляция смыслов, не закрепленных за конкретной сферой знания, определила тотальный или, по выражению М. М. Бахтина, «авторитарный» характер этого дискурса. (Неслучайно расцвет структурной лингвистики и функциональной стилистики пришелся именно на послесталинские годы. Задача по разграничению и сегментации некогда монолитного дискурсивного пространства в те годы стала едва ли не центральной во всех сферах гуманитаристики.) Так, политическая идея могла стать «литературным фактом», равно как и идея литературная – фактом политики. Очевидно, например, что развернувшаяся в позднесталинскую эпоху кампания против марризма в языкознании – итог сонаправленного движения разнородных идей. На уровне смежных интеллектуальных сфер сознательно нагнетаемая тенденция к обобществлению была столь сильна, что граница между ними попросту стиралась.

Все это снимало целый ряд управленческих вопросов. В такой ситуации одно властное решение затрагивало сразу все сферы вне зависимости от их идеологической приоритетности, но и само это решение оформлялось из многих импульсов. Именно поэтому одни и те же фрагменты очередной «гениальной» теоретической работы Сталина то и дело возникали, например, в редакционных статьях «Правды» и академических трудах по точным, естественным и гуманитарным наукам, в школьных/вузовских учебниках и официальной/частной переписке, на фасадах зданий и агитационных плакатах… Таким образом идеи, обеспеченные властным ресурсом, становились универсальными, способными реализовываться в любых – даже несмежных – контекстах. Думается, этот процесс во многом определил подвижную во времени специфику существования гуманитарной мысли в 1920–1950‑е годы.

Распространенный в исследовательской литературе утрирующий взгляд на неоднородную культурную ситуацию сталинской эпохи, развившийся вследствие не вполне последовательного и весьма фрагментарного введения новых сведений об этом времени в научный оборот6, имеет в своей основе мысль об индоктринации как о ключевой стратегии однонаправленного взаимодействия власти и интеллектуального сообщества. Принятая многими специалистами в качестве безусловной, модель «коммуникации» в советской (тоталитарно ориентированной) публичной сфере в общем виде выглядит следующим образом: партийная верхушка якобы спускает оформленные в виде директив, распоряжений и – реже – развернутых предписаний идеи, а адресаты этих идей, лишенные возможности независимого суждения, вынужденно занимаются всевозможными формами их тиражирования; интеллектуалы, которые не смогли сообразоваться с этой производственной логикой, либо подвергались идеологическим проработкам, становились объектами травли, либо же оказывались жертвами физического уничтожения. При таком подходе любые идеи и концепции трактуются как эквиваленты политических. Если в контексте институциональной истории эта довольно примитивная схема культурного производства при должном уточнении может восприниматься как адекватная, то в области неинституционализированной интеллектуальной деятельности7 она попросту не может быть релевантной из‑за отсутствия регламентированного порядка взаимоотношений между властью и мыслящим субъектом. Иначе говоря, существование в условиях организационных ограничений задавало конечный набор ролей и функций, в рамках которого почти не оставалось пространства для интеллектуального маневра, тогда как сфера производства знания такого упорядочения не предполагала и предполагать не могла. Дело в том, что партийное руководство было лишено ресурсов и возможности следить за интенсивностью идеологической обработки интеллектуального сообщества. Да и контролировалось только то, что уже было написано и каким-либо образом предъявлено, но не сам процесс производства знания (зачастую принципиально различавшийся на «внешнем» и «внутреннем» уровнях адресации). Об этом свидетельствуют, например, писавшиеся преимущественно в сталинскую эпоху и ныне полностью или частично опубликованные дневники и записные книжки А. Н. Афиногенова, А. А. Ахматовой, О. Ф. Берггольц, С. Б. Бернштейна, Л. Я. Гинзбург, А. К. Гладкова, Э. Ф. Голлербаха, В. М. Жирмунского, Вс. Вяч. Иванова, М. А. Кузмина, Ю. М. Нагибина, Ю. К. Олеши, А. П. Платонова, М. М. Пришвина, М. А. и Т. Г. Цявловских, К. И. и Л. К. Чуковских, Е. Л. Шварца, а также доступные лишь фрагментами записи Б. М. Эйхенбаума, О. М. Фрейденберг8. Именно поэтому в те годы «инакомышление»9 и даже малейшее подозрение в нем стали едва ли не главными предлогами к осуществлению политической расправы.

[1] Принимая во внимание идеологическую нагруженность понятий «классика» и «классическое», мы сознательно отказались от их закавыченного употребления, дабы не затруднять читателям процесс знакомства с настоящей книгой.
[2] См.: Дружинин П. А. 1) Идеология и филология. Ленинград, 1940‑е гг.: Документальное исследование. М., 2012. Т. 1–2; 2) Идеология и филология. Т. 3. Дело Константина Азадовского: Документальное исследование. М., 2016.
[3] Фуко М. Археология знания. СПб., 2004. С. 255–259.
[4] В этом смысле переклички между концептуализацией Фуко и хронологически более ранними открытиями «формалистов», чьи идеи активно заимствовались иностранными мыслителями, очевидны: едва ли не весь XX век социология знания, сформировавшаяся в 1920–1930‑е годы, занималась анализом модернизационных процессов, которые поспособствовали становлению многочисленных неклассических типов социального знания. Так, о значении второстепенных, периферийных явлений в общекультурной динамике, «канонизации побочной линии» (формула из статьи «Литература вне „сюжета“» (опубл.: Розанов. Из книги «Сюжет как явление стиля». [Пг.:] ОПОЯЗ, 1921)) писал еще В. Б. Шкловский в работах начала 1920‑х. Затем эту же логику развил и Ю. Н. Тынянов, сначала в статьях «Литературный факт» (опубл.: ЛЕФ. 1924. № 2) и «Вопрос о литературной эволюции» (опубл.: На литературном посту. 1927. № 10), а затем в книге «Архаисты и новаторы» ([Л.:] Прибой, 1929); об этом далее. Подробнее о взгляде формалистов на художественную традицию и проблему ее рецепции см.: Калинин И. А. История литературы как Familienroman (русский формализм между Эдипом и Гамлетом) // Новое литературное обозрение. 2006. № 4 (80). С. 64–83. См. также: Дмитриев А. Н., Левченко Я. С. Наука как прием: Еще раз о методологическом наследии русского формализма // Новое литературное обозрение. 2001. № 4 (50). С. 195–245.
[5] О реанимации «сталинских» методов реализации культурной политики в разные периоды советской истории второй половины ХХ столетия см., например: Прохоров А. Унаследованный дискурс: Парадигмы сталинской культуры в литературе и кинематографе «Оттепели». СПб., 2007; Дружинин П. А. Моцарт и Сальери: Кампания по борьбе с отступлениями от исторической правды и литературные нравы эпохи Андропова. М., 2024.
[6] Перечень наиболее значимых в историко-культурной перспективе сборников документов и архивных материалов см. в соответствующем разделе списка литературы.
[7] Так, Б. Г. Юдин писал: «Процесс институционализации науки в России, не успевший привести к образованию ее устойчивой автономии, резко изменяет направление после октября 1917 г. По инерции движение в сторону институционализации еще продолжалось, <…>. Очень быстро, однако, преобладающим стал иной, противоположный процесс деинституционализации, т. е. разрушения тех ценностно-нормативных структур, которые сложились ранее во взаимоотношениях науки и общества» (Юдин Б. Г. История советской науки как процесс вторичной институционализации // Подвластная наука? Наука и советская власть. М., 2010. С. 121–122).
[8] Полный перечень опубликованных в 1957–1982 годах эгодокументов советских писателей и воспоминаний современников о них см. в: Советское общество в воспоминаниях и дневниках: Аннотированный библиографический указатель книг, публикаций в сборниках и журналах. М., 2017. Т. 8. Обзор вышедших в 1980–1990‑е годы изданий см. в: Паперно И. А. Советская эпоха в мемуарах, дневниках, снах: Опыт чтения. М., 2021. С. 9–21. См. также: Intimacy and Terror: Soviet Diaries of the 1930’s. New York, 1995; Lahusen T. Is There a Class in This Text? Reading in the Age of Stalin // Reading Russia: A History of Reading in Modern Russia. Milan, 2020. Vol. 3. P. 83–106; Hellbeck J. Revolution in my Mind: Writing a Diary under Stalin. Cambridge, 2009 (издание на рус. яз. – Хелльбек Й. Революция от первого лица: Дневники сталинской эпохи. М., 2021).
[9] Ко второй половине 1930‑х размах политических преследований был столь велик, что в среде «левых» интеллектуалов – антисталинской коммунистической оппозиции – зародилась мысль о необходимости развертывания надгосударственной общественной кампании с целью спасения политзаключенных. С этой целью Виктор Серж в 1936 году подготовил специальный «Доклад о наказании в СССР лиц, виновных в инакомышлении» (опубл.: Новое литературное обозрение. 2020. № 2 (162)).