Колокольчики Достоевского. Записки сумасшедшего литературоведа (страница 2)

Страница 2

Иначе, во-первых, предвижу путаницу, а во-вторых, так было бы честнее по отношению к читателю. А то получается, скрывая правду о себе (оk, часть правды), я благодарного читателя за нос вожу. Нехорошо как-то.

Нет, я понимаю, излагал бы другой кто-нибудь мысли свои о Федоре Михайловиче, тогда бы и вопросов не было, но на мне, мне видится, лежит особого веса ответственность в силу хотя бы того, что Вы называете моей “проблемой” (и что я как “проблему” практически не воспринимаю).

Мне кажется, небольшую главу следовало бы посвятить некоторым разъяснениям касательно моего состояния, чтобы читающий мог самостоятельно сделать вывод об особенностях метода изложения – и! – о самом предмете.

Помню: именно этого Вы мне и не рекомендовали касаться (равно как и вообще думать об этом), но логика повествования требует радикальной коррекции.

По трезвому размышлению, стало мне думаться о пользе возвращения к воспоминаниям (в мягких, спокойных тонах) об уже упомянутой здесь лекции, мною прочитанной в Музее Ф.М.Достоевского в октябре прошлого года. Вы лучше кого-либо осведомлены о духовном преображении, постигшем не готового к тому лектора в один из моментов его выступления. Я не эпилептик. Но случившееся со мной соотносимо с известными описаниями в произведениях классика (в первую очередь в “Идиоте”).

Это пришло внезапно. Помню их лица, помню всё, что говорил. Я рассказывал, “как у него получается” – конкретно говорил про тот злополучный камень, и тут на меня снизошло – я понял, что рассказываю о себе.

Вспышка самосознания.

Я понял, почему мне известно это – “как у него получилось”. Я понял главное о себе.

У меня перехватило дыхание. Я сбился. Мне сказали потом, что мой взгляд внезапно стал ошалелым. Необыкновенные ощущения испытывал я, когда нашел в себе силы продолжить, – слова были те же, обычные, но рассказывая о классическом романе, я теперь понимал: он мне рассказывает обо мне.

Литературоведам свойственно, более чем представителям иных наук, что-либо открывать, любое интерпретационное новшество соблазнительно интерпретировать как открытие, но это было реальным, убийственным, судьбоносным открытием, внеположным предмету исследования и касающимся меня непосредственно. Помню это сногсшибательное ощущение – весь мир в один миг изменился и стал чем-то другим, отвечающим моему внезапному восприятию и тому, что я узнал о себе.

Вот тут и надо, мне кажется, что-то такое поведать возможному читателю, а может быть, лишь намекнуть – на некое событие, преобразившее автора заявляемой книги; пусть знает, с кем дело имеет, но в самых общих чертах!

Притом проявить осторожность.

О психике читателя нельзя забывать. Мы всегда в ответе за тех, кто нас читает.

Не хватало еще, подумали чтобы, будто я вообразил себя Достоевским.

Вы знаете, кто я и что я.

Не Достоевский. Не Наполеон. Не Раскольников. Не Свидригайлов.

Было бы так просто, не получилось бы у меня писать заявку на новую книгу.

Кто я и что я – между нами, между мною и Вами и Вашими коллегами, дорогая Евгения Львовна. Ну так что скажете? Идет?

А главу эту можно было бы так назвать:

НЕКОТОРЫЕ

ПОЯСНЕНИЯ,

НЕОБХОДИМЫЕ

ДЛЯ ПОНИМАНИЯ

ВСЕХ МОИХ

МЫСЛЕЙ

[4]

Хорошо. Я усвоил, не спорю. Нельзя ни о Случае, ни о “проблеме”. Заметьте, любое собеседование с Вами идет мне на пользу. Прошу прощения, предлагаю забыть. Очень уж мне нравится формула миролюбия, выведенная Ф.М., ну разве не блеск? – “Может быть, я был отчасти виноват, может быть, был – отчасти и прав. Всего вернее, что и то и другое было. Теперь же скорее готов обвинить себя в капризе и заносчивости.

Я забыл подробности этого дела. Могу ли я надеяться, что и Вы, многоуважаемый Мих<аил> Ник<ифорович>, не захотите их теперь припоминать?”

Вот и я забыл подробности предыдущей главы. Могу ли я надеяться, что и Вы, многоуважаемая Евгения Львовна, не захотите теперь припоминать мою непредвиденную инициативность?

Итак, продолжим. Речь у нас шла о “заявке” Ф.М., но я отвлекся на рассказ о себе. Так вот, письмо Михаилу Никифоровичу Каткову от 16 (28) сентября 1865-го – в Москву из Висбадена (кстати, только что приведенная выписка – это оттуда) известно нам исключительно по случайно сохранившемуся черновику, но и этого для наших нужд более чем достаточно.

Мне-то хорошо, я беззаботный, набело Вам тут пишу, а Достоевский, на что спонтанен был в своих обращениях, это письмо Каткову… хочу глагол подобрать… антиципировал черновой репетицией в заветной тетради – он каждое слово продумал. Там и сохранился этот черновик с подготовительными материалами к осуществляемой прозе. Важное письмо, спору нет. Литературоведы его часто цитируют.

Письмо немаленькое, львиная доля посвящена изложению идеи повести (еще не романа).

В нашем случае, полагаю, цитировать необязательно.

Ну, я не знаю, вроде бы тут и так все ясно.

Пунктиром:

Молодой человек, исключенный из студентов… в крайней бедности… по шаткости понятий… убить старуху… глупа, глуха, больна, жадна… “никуда не годна…” “для чего живет?..” вопросы… сделать счастливою мать… избавить сестру… быть честным… в исполнении “гуманного долга”…

Положим, в явном виде мотив право имею еще не задан, но постановка вопросов уже та, студент-то мыслитель.

Перейду сразу к невозможности героя.

Это и раньше замечалось другими.

Вот, скажем, Юрий Корякин в конце перестройки (он был ее “прорабом”) даже так поставил вопрос: “Мог ли убить Раскольников?” Пожалуй, не мог. Ибо далеко не типично сочетать в одном лице физиономии идеолога и исполнителя. Идеолог лишь обосновывает, топором не замахивается, с него взятки гладки, а исполнитель лишь исполняет, что обосновала теория, следует правилу (выполняет приказ), “грязную работу” кому-то надобно выполнять… То есть ответственность обоих, по взаимной их логике, как бы минимальна, потому и осуществляются с легкостью преступления, отвечающие такой парадигме.

Согласен. Но можно проще на это смотреть. Или ты то, или другое. Или грабитель, или идейный.

Деньги нужны? Пошел, зарубил, ограбил. Можно и “вошью” оправдать содеянное, но это так, ситуативная отговорка, на теорию совсем не тянет.

Или бомбу бери и кидай. Но тогда не придет в голову еще и ограбить.

Экспроприации начала двадцатого века – другая песня; это уже боевые действия.

Видите, как я рассуждаю здраво, даже не прибегая к случаю моего Случая (стоп, молчу!).

А вы посмотрите, Евгения Львовна, на все те криминальные случаи, о которых знал Достоевский.

Именно что криминальные! Убийства ради денег. И только. И никаких теорий, никаких идей!

Герасима Чистова обычно называют прототипом Раскольникова. Впрочем, это московское убийство, при всем его (предполагаемом) влиянии на замысел романа, осталось по существу нераскрытым, вина Чистова в суде не доказана. Но кто бы ни убил двух женщин топором, цель у преступника была одна – ограбление.

Девятнадцатилетний князь с грузинской фамилией, “с хорошими наклонностями” образованный молодец, что грохнул в Петербурге ростовщика Бека и его кухарку, он что – идейный был? Сейчас бы назвали резонансным убийством, обостренное внимание к себе привлекло, газета “Голос” отслеживала процесс, Достоевского интересовали подробности – и в чем идея? Нет идеи. Психанул, зарезал, ограбил.

И еще один громкий, снова московский случай, связанный уже тем с романом, что никакой связи с ним не имеет: молодой человек перед публикацией первых глав, то есть вне всякой зависимости от уже написанного убийства, порешил ростовщика и его служанку, и прошу заметить, Евгения Львовна, – не иначе как топором!.. Оставим потрясающие совпадения и спросим себя: в чем идея убийства? А ни в чем. В ограблении.

Родную сестру Достоевского, московскую домовладелицу, уже после смерти писателя тоже убили.

Там такая жуть и такие совпадения, что мистикам праздник!.. Может, подельники “Преступлением и наказанием” вдохновились и хотя бы в этом обнаружили идейность? Нет, Евгения Львовна. Банальное ограбление.

Герой сконструирован, придуман, жизнь подобных не знала. Я такие заявления делать моральное право имею – Вы знаете почему. (Это Набокову не очень прилично, про коллегу-то, да еще в свете соперничества, а мне более чем пристойно – сам Бог велел…) Но шляпу снимаю. Вообще – шляпу снимаю. И в частности – по тому, как он убедительным мог оказаться, особенно в критический момент жизни. Катков, конечно, проникся замыслом. Старую обиду забыл и тут же расщедрился на аванс в 300 рублей, да и гонорар положил удовлетворительный – 125 рублей за лист, по нижнему пределу автором ожидаемого.

Короче, поверил.

Я бы так и назвал эту главу:

АВАНС —

ЧТО ДАЛЬШЕ?

[5]

А что дальше? А то дальше – что получилось. Так вот: получилось! – и это самое удивительное. По всем моим задним числом прикидкам роман не должен был получиться. Начальные условия немыслимы. Тенденциозность неизбежна. Неправда неисправима.

Овладей другим кем-нибудь этот замысел – сломался бы автор в два счета. А у Достоевского получилось. Положим, не в два счета, а в три (по числу предварительных редакций), но, Евгения Львовна, Вы ж не будете придираться к числам; фигурально мое выражение.

Имеет смысл (осторожно!) вернуться к моей достопамятной лекции. Неплохо бы сообщить было здесь, как она называлась. А называлась она, напомню, так: “Как у Достоевского получается”.

Вот этот вопрос – без знака вопроса – меня сильно волнует. И сейчас волнует. И не менее чем тогда – в момент моего (одно только слово!) прозрения…

Как у Достоевского получается? В смысле не “Как сделано «Преступление и наказание»?”, а как удается роману осуществиться, состояться, не стать неудачей – при всей рискованности и сложности замысла?

Иначе – как осуществляется творение.

Не столько как творится, сколько как вытворяется!..

Говорить об этом будем и дальше, а в этой главе хорошо бы найти яркую краску для моего пафоса и ограничиться постановкой вопроса в самом общем виде. Можно так и назвать:

ПОСТАНОВКА ВОПРОСА

[6]

Многие, едва ли не большинство из прикасавшихся к Достоевскому думают, что “Преступление и наказание” он так и писал – с ходу, кусками, отправляя сразу в печать согласно журнальному графику. Да нам так и в школе, помнится, рассказывали, причем это подавалось как пример образцовой собранности классика.

О двух черновых редакциях публика (словечко, кстати, из первой редакции) практически не осведомлена. И это естественно, черновое хозяйство автора ее волновать не должно. Притом не худо бы знать уважаемой публике, что за предъявленным ей каноническим текстом скрыт напряженнейший труд, что и подчеркивает Л.Д.Опульская, публикатор черновых редакций. Том 7 передо мной; в связи с этим пользуюсь возможностью (оцените уместность этого оборота) выразить Вам благодарность, Евгения Львовна, за предоставление необходимых изданий; Вы не поверите, но этот том из нашей казенной библиотеки, закономерно относящийся к “Преступлению и наказанию” (“Рукописные редакции”), до меня никто не открывал. Хотя уверен: поверите.