Устинья. Выбор (страница 4)

Страница 4

Одна у меня мать – и родина одна, вот и весь тебе сказ. А ты, батюшка, живи да радуйся. А только один из предков наших шесть раз женился. Что ж мне теперь – каждую твою супругу, и в матушки? Так это слово святое, его абы к кому не применяют, всякую там… не величают.

Ух как невзлюбила пасынка Любава тогда!

За что?

А вот за все!

За молодость, красоту, за ум, которого отродясь у Данилки не было, за здоровье, которого так Феденьке не хватало, за то… за то, что сам родился! Не пришлось его матери, как ей… нет!

Не думать даже об этом!

Не смей, Любка! НЕ СМЕЙ!!!

Царица головой тряхнула, на Михайлу внимание обратила:

– Сидишь рядом с сыном моим, мальчик?

Имя она помнила, конечно, да не называла. Чести много. Пусть радуется мальчишка приблудный, что с ним государыня разговаривает, пусть ценит отношение доброе.

Михайла вновь поклон отмахнул.

– Как друга оставить, государыня? Не можно такое никак!

– Другие оставили, а сами гулять пошли.

– Каков друг – такова и дружба, – снова не солгал Михайла.

– Оставь нас, мальчик. И служи моему сыну верно, а награда за мной будет.

– Не за награду я, государыня. Фёдор ко мне хорошо отнесся, не оттолкнул, правды доискался, да и потом дружбой своей жаловал – как же я добром не отплачу?

Любава только рукой махнула. Мол, иди отсюда, мальчик, не морочь мне голову, я и получше речи слыхивала, и от тех, кто тебе сто уроков даст – не запыхается.

Михайла снова поклонился да и вышел, снаружи к стенке прислонился.

Эх, сорваться бы сейчас, к Заболоцким на подворье сбегать, может, Устю повидать удастся? Хоть одним бы глазком, хоть в окошко! Да куда там!

Сидеть надо, ждать эту стерву. А потом и с Федькой припадочным сидеть…

Ничего, Устиньюшка.

Это все для нас, для будущего нашего.

Все для тебя сделаю, только не откажи!

Дверь он до конца не закрыл просто так, по привычке. Шорох услышал, взглянул…

Царица над сыном наклонилась, водит ему по губам чем-то непонятным и шепчет, шепчет… и такое у нее при этом лицо стало… вот как есть – колдовка из страшных детских сказок! Баба-яга!

И Фёдор дрожит на кровати, выгибается весь, на голове, на пятках, а с места не движется, ни вправо, ни влево, мычит что-то, а царица шепчет, шепчет – и свеча в поставце рядом вдруг вспыхивает мертвенным синеватым огнем – и прогорает дотла.

Михайла едва в угол метнуться успел, с темнотой слиться, за колонной, как царица из комнаты вышла. А в руке у нее что?

Нет, не понять, вроде что-то черное виднеется, да держит она плотно, не разглядеть, и рукав длинный свисает. А лицо с каждым шагом меняется, вначале оно страшным было, а сейчас и ничего вроде, на прежнее похоже.

Ох, мамочки мои!

Что ж это делается-то?

На ватных ногах Михайла в комнату вернулся, к Фёдору подошел. Лежит царевич расслабленный, спокойный, вроде и не было ничего.

А что у него на губах красное такое?

Михайла пальцем коснулся, принюхался, растер…

Да вот чтоб ему в могиле покоя не знать… кровь?

* * *

– Батюшка, мы с Устей покататься хотим!

– Покататься?

Боярин Заболоцкий даже брови поднял от удивления. Что это на сына нашло?

– Саночки возьмем, говорят, за городом горку залили, да не одну.

– А-а… – понял боярин.

Святочная неделя начинается.

Развлекаться-то и нельзя навроде, запрещено это в Великий пост. Но ведь не удержишь молодняк, все одно разгуляются, разговеются, а вот где да как – кто ж их знает?!

Вот Борис, поговорив с патриархом, и решение принял. Не можешь запретить?

Возглавь!

Грех, конечно, да мало ли, что там, в диком поле, происходит?! Там ни одной церкви и нет, Государыня Ладога замерзла, сугробы – с головой зарыться можно. Вот там и построили по приказу царя городок потешный деревянный, горки раскатали, торговый ряд поставили – куда ж без него? Кому сбитня горячего, кому орешков каленых, кому пряничков печатных, а кому и платочек, варежки, носочки – мало ли что на торгу зимой предложить можно?

А казне – прибыточек.

И молодежь с ума не сходит, не бесится. Или хотя бы пригляд за ними какой-никакой, а есть, где родители приглядят, а где и стража поможет слишком буйных утихомирить.

Все ж, как ни крути, сколько Рождественский пост длится? Сорок дней!

Сорок дней не веселиться, не гулять, душу не отводить? Только домой да в храм? Когда тебе сто лет в обед, может, оно и ничего. А когда молод ты, весел, счастлив, когда тебе гулять хочется, веселиться, жизни радоваться?

Может, и грех, так ведь однова живем, отмолим небось! И себя боярин помнил в молодости. Сейчас и то погулять не отказался бы, на саночках с горки прокатиться. Не подобает боярину-то? А мы морду платком прикроем, авось и не заметит никто, а заметит – скажем, что сшибли просто.

– Когда поехать хочешь, сынок?

– А хоть бы и завтра, батюшка, как погода выпадет! Может, и вы с маменькой съездите? Чай, не в грех, а в радость? Ксюху вон возьмем?

Боярин подумал, да и рукой махнул:

– Поехали, Илюшка! Как завтра погода хорошая будет, так и поедем, санки свои возьмем, покатаемся всласть.

Чего ж не развеяться? После страшной Веркиной смерти боярин себе еще не завел новой полюбовницы, ну так хоть на людях побывать. А может, еще и приглядит кого, потом словечком перемолвится, да и дело сладится?

– Благодарствую, батюшка. А то еще можно бы и Апухтиных позвать? Марья моя от дочки хоть и никуда, а все ж на пару часиков вырвется?

Алексей расплылся в довольной улыбке.

А и то, Николка доволен, в доме у него нынеча мир да спокойствие, бабы над малышкой мурлыкают, даже боярыня его довольна. А и Илюха молодец. Воле родительской не прекословит, выгоду для себя найти старается. Оно-то понятно, ласковый теленок двух мамок сосет, да ведь не каждый то делает!

Знают многие, а делают-то сколько, один человек на сотню?

То-то и оно…

– А и позови, Илюшка.

– Дозволишь нам вдвоем с Устей съездить, батюшка? Вроде как Аксинья там не особо ко двору пришлась, а вот Устя с Машкой моей вмиг сдружились, щебечут, ровно два щегла.

– Езжай, сынок, скажи, пусть сани заложат, и езжай.

– Благодарствую, батюшка.

Илья поклонился – и вышел вон.

Устя его в коридоре поймала:

– Согласился?

– Едем, Устяша.

А что Илюшка и сам санями править может и что сестру ему покатать чуточку подольше не в грех, и за город выехать, и к роще подъехать… ну так что же?

Часом раньше, часом позже, кто там проверять будет? Сказано – к Апухтиным поехали… а что кружной дорогой, так это и неважно, поди. Просто дорога такая.

* * *

Сенная девка Михайлу в коридоре остановила, шепотом позвала за собой. Симпатичная девочка такая, ладненькая, все при ней, с какой стороны ни посмотри, хоть спереди, хоть сзади, так руки и тянутся. Михайла и отказываться не стал.

– Ну, пойдем, хорошая…

Думал парень, что его за сладеньким зовут, а оказалось…

Сидит в горнице, на скамейке, боярин Раенский, смотрит внимательно. И как-то сразу Михайла понял – врать не надобно. Так и правду ведь сказать можно по-разному?

Поклонился на всякий случай, рукой пола коснулся.

– Поздорову ли, боярин?

– Знаешь меня…

Не спросил, утвердил. Ну так Михайла все одно ответил:

– Кто ж тебя, боярин, не знает, разве что дурак последний? А так всем ты ведом, все о тебе говорят.

– А говорят-то что?

– Что хороший ты, боярин. Уж прости, из казны лишку не черпаешь, о своих заботишься…

Практически так все и есть. Только вот кто – свои и что – лихва? Кому греча крупная, кому и жемчуг мелкий будет, так боярин Раенский из вторых как раз. Но Платон хмыкнул, лесть по вкусу ему пришлась, бревно в своем глазу боярин давно на доски распилил да продал с выгодой.

– На правду похоже. А еще что говорят?

– О родстве твоем с царицей, о том, что племянника ты любишь, всего самого лучшего для него хочешь…

Теперь уж очередь Раенского улыбаться настала. Понятно, хочет. Но не говорить же вслух, что он для Феди венец царский достать мечтает? Измена сие, Слово и Дело Государево!

– Смотрю я, ты паренек неглупый.

Михайла поклонился. Вот теперь точно отвечать не надобно.

Ох, только б царица его тогда не приметила… ведь не помилуют. Фёдор наутро проснулся, ровно живой водой умытый, а у Михайлы до сих пор ледяным ветерком по спине пробегало. Как вспомнит он лицо царицы, страшное, старое, так сердце и зайдется.

А с другой стороны… узнать бы про тайну эту!

Тайны у царей дорого стоят, он бы и боярство тогда получил.

Голову с плеч снимут? Это у других, у глупых! Он умный, он справится.

– И Фёдора любишь. Любишь ведь?

И глаза так прищурены, ехидно, жестко…

Михайла и отозвался в тон боярину:

– И царевича люблю. И себя люблю. И человек он хороший, и выгодно мне при нем быть. Сами знаете, кто был, а кто сейчас. Кому б отработать не захотелось?

– Пожалуй, и многим. Столько пиявиц ненасытных, сколь ни дай им, все просят, все молят. Дай – дай, отдай – подай. А работать-то никто и не желает.

– Когда многого хочешь, многое и спросят. Разве нет?

– И то верно. Сестра моя с тобой говорила. А теперь и я скажу. Служи моему племяннику верно, и я тебя милостями не оставлю.

– Буду служить, боярин. И государыне Любаве, и племяннику твоему, и тебе, верно и честно.

Боярин оговорку заметил, но сделал вид, что не понял. Понятно же, по статусу называют… а не по тому, кого Михайла первого слушаться будет. Но боярина и так устроило. Заговорил он уже о том, что его волновало:

– А коли так… Фёдор на эту Устинью только и смотрит. Ведомо тебе это?

– Ведомо, боярин. Сам я несколько раз его в церковь сопровождал, когда он зазнобу свою повидать желает.

Несколько! Каждые три дня и сопровождал, теперь боярышня Устинья так в храм и ходила. Поутру, с сестрой и матушкой. Молилась усердно. О чем? Кто ж знает, губами шевелила беззвучно, а ликом так чистый ангел. Видно, что молится она, а не парней разглядывает.

Любовались оба, и Михайла, и Фёдор, только царевич открыто, а Михайла исподтишка. Еще успевал и с Аксиньей переглянуться.

Как поранили его да пригласил Заболоцкий заглядывать, стал он иногда бывать на подворье, хоть и нечасто. Хотел с братом Устиньюшкиным подружиться, да тот буркнул что-то и ушел восвояси. Михайла не унывал.

Насильно мил не будешь?

Так он и не насильно, а постепенно, потихоньку, по шажочку единому, всегда у него все удавалось. Разве что Устинья дичится да брат ее не улыбается.

Странные люди. Ну так то до поры до времени, найдет Михайла к каждому свой подход!

– Вот и ты на нее посмотри пристально. Нет ли там колдовства какого худого? Чем она царевича взяла таким? Видывал я ту Устинью, рыжа да тоща, чего в ней лакомого?

Михайла едва удержаться успел, чуть на боярина как на дурака не воззрился.

Рыжая? Тощая?

Да в уме ли ты, боярин?! Али не чувствуешь, какой свет от нее, какое тепло? А все ж не удержал лица, что-то боярин понял.

– Тебе она тоже нравится, что ль? Да что в ней такого-то?

– Нравится. – Михайла решил, что лучше не врать. – Теплая она. Ясная вся, хорошо рядом с ней. Няньку она свою выхаживала… добрая.

– Теплая, добрая… тьфу!

Промолчал Михайла.

Оно и понятно, боярину такие бабы, как царица Любава, – выгоднее, привычнее. Они во власть прорываются, зубами прогрызаются. А Устинье власть не предложишь, нутряным чутьем Михайла понимал – не надобна ей та власть! И дважды, и трижды не надобна!

Ей бы рядом с любимым жить, греть его, заботиться, вот и будет счастье. Михайла на этом месте только себя и видел. Вот нужна ему именно такая, домашняя, тихая, ласковая…

– Ладно. Вот, возьми… задаток.

Михайла тяжелый кошель принял, а внутрь не посмотрел, на боярина уставился:

– Без дела деньги не возьму, боярин.

– Дело простое будет, при Фёдоре и впредь рядом будь. Вот и сладится.

– За то мне и денег не надобно.