Бандит Ноубл Солт (страница 8)

Страница 8

Она улыбнулась ему так, словно он сказал, что ей в наследство достался алмазный рудник, но потом наморщила брови, крепко сцепила пальцы, кашлянула:

– Как… как мне вас отблагодарить?

– Я три вечера подряд слушал, как вы поете, и по-прежнему слышу ваш голос, стоит мне закрыть глаза. Вы заплатили мне с лихвой, – успокоил ее Бутч.

– Вы очень добры, – сказала она.

Казалось, эта доброта ее ошеломила. В ее словах слышалось подозрение, но он кивнул. Трудностей по части доброты у него никогда не возникало, вот только добрые поступки не всегда оказывались правильными. Он поправил галстук, надел пальто – от него пахло сиропом ипекакуаны, – надвинул шляпу на лоб.

– Мы вас еще увидим? – спросила она.

Сердце скакнуло у него в груди. Но он тут же сообразил, что врач обычно возвращается проведать, как себя чувствует пациент. Пора ей все разъяснить.

– Нет. Думаю, что нет. Я сегодня уезжаю.

– Вы не из Нью-Йорка, – проговорила она, подтверждая собственную догадку.

– Нет.

Она поднялась и подошла к нему. Ее карие глаза казались усталыми, но на лице читалась решимость. Она была невысокой, особенно теперь, без туфель, в одних чулках, но голос ее звучал, словно голос крепкой, сильной птицы с широкой, богато оперенной грудкой.

Он не отличался ни чересчур высоким, ни чересчур низким ростом. Лицо у него было слишком квадратным, а шея – слишком крепкой, и потому выглядел он как самый обычный человек. Он был совершенно обычным во всем, за исключением, пожалуй, цвета глаз. Яркие, глубокие, голубые, они не раз выдавали его с головой. Но она ничего не знала про Бутча Кэссиди. Она думала, что он врач, представитель благородной профессии.

– Вы очень добры, – снова сказала Джейн.

По ее лицу разлилась неуверенность, она прикусила губу. А потом поднялась на цыпочки и поцеловала его.

Даже если бы она хлестнула его ремнем по лицу, он вряд ли удивился бы больше. И все же реагировал он быстро и потому обхватил ладонями ее лицо и превратил краткое касание в нечто куда более существенное. Ему не было дела до того, что у нее есть муж. К тридцати четырем годам у него за плечами оставались одни сожаления, и этот поцелуй вполне стоил того, чтобы пополнить их длинную череду. Она не дала ему пощечину, не оттолкнула, как следовало бы поступить истинной леди, к тому же замужней, но он осудил ее за это ничуть не больше, чем себя самого.

Позже он вспоминал нежность ее лица, лежавшего у него в ладонях, ее запах, ее красоту. Он сочинил с десяток стихов, пытаясь описать этот миг, но в то мгновение мог думать лишь о ее губах. Все девушки, которых он целовал прежде, были куда опытнее, чем он. Все они – да и он тоже – отлично знали, что сколько стоит и что нужно успеть за оплаченные двадцать минут. Он был знаком даже с дамами, которые принимали мужчин каждые десять минут ради того, чтобы увеличить прибыль. Их поцелуи не были томными, долгими, и порой в них явственно чувствовался вкус мужчины, что приходил до него. Но с Джейн все было иначе.

Она покорно стояла перед ним, но не отвечала на его пылкость, и он вдруг – чересчур поздно – осознал, что она задерживает дыхание, сжимает кулаки, словно готовится к битве. Он вдруг понял. Она терпела, считая, что должна ему отплатить, и зная, что именно этого хотят все мужчины.

Она не ошиблась. Он и правда хотел этого, но не станет это брать. Он этого вовсе не ожидал. Сам не зная почему, он догадался, что другие поступали именно так, и тут же опустил руки, подавляя поднимавшееся внутри желание. Он пошел к двери, напоследок еще раз попросив ее поспать.

– Вы правда уходите? – спросила она неуверенно. С надеждой.

– Вы хотите, чтобы я остался?

Она помедлила, и он подметил, что сочувствует ее нерешительности. В том, что он немного в нее влюбился, ее вины нет. Он влюбился охотно, легко, не заручившись ни ее одобрением, ни согласием, потому что собирался навсегда уехать, а еще потому, что, как она сказала ему, все это было не взаправду.

На его месте должен был быть ее муж. Но его здесь не было. Но это не его, Бутча, дело. И все же ему пора. Если он прямо сейчас не уйдет, то вряд ли успеет на корабль.

– Прощайте, Святая Джейн, – сказал он, гордясь, что не вкладывал в эти слова никакого второго смысла.

Она наморщила лоб, услышав это прозвище:

– Прощайте… доктор Солт.

Она сказала это с облегчением, и он вздохнул, жалея, что все закончилось. Он был дурной человек, подонок, но он дал ей то лучшее, что только мог. Пусть этого было немного, ему не хотелось, чтобы все случившееся оказалось ложью.

Взявшись за ручку двери, он признался:

– Я не врач, Джейн.

– Что?

– Я не врач. Я не говорил, что я доктор, – пояснил он, встретившись взглядом с ее темными, широко распахнутыми глазами. – Так решил мистер Туссейнт. Я просто немного знаю про круп, ипекакуану и дифтерию. Да, боюсь, у бедняжки Гаса дифтерия. Но он выкарабкается. Я видел людей в куда более тяжелом состоянии. Так что, когда мистер Туссейнт решит вас проведать, попросите его пригласить настоящего врача. Скажите, что у Гаса дифтерия, и не двигайтесь с места, пока он не выздоровеет.

Он вышел из комнаты и, не оглядываясь, закрыл за собой дверь. Коснулся пальцами губ и попытался не представлять себе, что она теперь о нем думает. Он привык к тому, что люди его боялись, разочаровывались в нем, но сегодня, выходя из гостиницы, он и правда чувствовал себя чуточку благородным. Быть может, впервые в жизни. И это чувство ему понравилось.

5

Но я здесь чужой.
Так говорят все вокруг.
Мне не укрыться.


1 июля 1907 года

Бородатый незнакомец сразу заметил его мать. На ней было простое белое платье с коричневыми пуговицами и коричневая шелковая шляпа безо всяких украшений, такая огромная, что, не будь подобный размер нынче в моде, прохожие изумленно оборачивались бы вслед ее владелице. Но мода устанавливала законы, и шляпа у матери была не больше, чем у других дам на улицах Парижа. И все же мать отличалась от парижанок. Она была красива. Ни единого изъяна, недостатка, даже чуть заметного шрама, правильные черты лица, идеальная прическа. Вся она, от макушки до пальцев на ногах, была безупречна. Но она родила его. Это изумляло всех, кто был с ней знаком. Огастеса это тоже изумляло и втайне тревожило. Ему, страшилищу, было бы легче, если бы она не была так хороша. Он знал, что ее вины в этом нет, и все же немного винил ее. А еще знал, что и она себя тоже винила. Клеймо, стоявшее на нем, в свою очередь, клеймило ее.

Она заказывала ему капюшоны, в которых открытыми оставались только глаза, нос и рот, но ему в них было неудобно. Они привлекали еще больше внимания, чем его лицо, пугали и его самого, и всех вокруг: люди начинали гадать, что за болезнь скрывается под капюшоном. Уж лучше пусть видят, что это не зараза, но чистое невезение. Так говорила, выбирая для него гувернанток, их экономка мадам Блан: «Это не зараза, а простое невезение». Он радовался, что гувернанток у него больше не будет. Мать сказала, что сама займется его образованием. Конечно, у него были книги, но почти все их придется оставить здесь.

– В Америке тоже будут книги, Огастес. Мы купим тебе новые.

Он все-таки возьмет с собой свои любимые истории о ковбоях – книжечки в мягкой обложке, с листами из грубой бумаги. Если он едет на Запад, то должен знать о ковбоях и конокрадах, законниках и бандитах. Мама говорила, что их дни давно прошли. Что Дикий Запад теперь укрощен. Он надеялся, что это не так. Что он, быть может, отыщет себе местечко среди преступников и бандитов. Он отрастит себе бороду, как у этого незнакомца, и она закроет ему нижнюю часть лица и половину бордового родимого пятна, которое с годами становилось все темнее и плотнее.

Он почти не вспоминал о своем лице, пока не покидал квартиру на рю Ламартин. Но на улице на него глазели, и он сразу обо всем вспоминал. И все же скоро они отправятся в путь, навстречу приключениям, и ему больше не придется думать ни о своем уродстве, ни о квартире, ни о книгах, которые нельзя взять с собой. Он будет думать о будущем. И о свободе. Которая ждет и его самого, и его мать.

– У нас будет новая жизнь, Огастес, – обещала она. – В Америке так много разных людей, понимаешь? И так много разных мест. И мы все их увидим.

Но бородатый незнакомец глазел не на него. Он глазел на его мать, и это было ничуть не лучше. В его взгляде читалось восхищение, к которому примешивалось нечто неожиданное, узнавание, и от этого нервы у Огастеса натянулись до предела, а сердце быстро забилось. Да, люди часто глазели на них с матерью, но в приличном обществе считалось, что невежливо смотреть открыто, что лучше взглянуть исподтишка. Но незнакомец не скрывал своего интереса. Он был одет в превосходный угольно-серый костюм и черную шляпу, чуть темнее, чем его борода. Он смотрел прямо, не отводя голубых глаз, и его неподвижная фигура навела Огастеса на мысль об американских стрелках из его книжек. Ковбоев, которые здорово стреляли, в книжках называли именно так – стрелками.

Огастес попробовал представить себе бородатого незнакомца в ковбойской шляпе, с ружьем за поясом, в сапогах со шпорами, с блестящей золотой звездой на груди. Это оказалось легко – хотя костюм незнакомца мог посоревноваться в элегантности с костюмами богачей, для которых пела его мать. Правда, ни в фигуре, ни в чертах этого человека не было мягкости, обычно присущей богачам, и Огастесу от этого открытия стало чуть спокойнее. Мать всегда говорила, что он хорошо разбирается в людях.

Мужчина глядел на его мать так, словно уже когда-то встречался с ней. Словно был с ней знаком. Да и в его облике было что-то знакомое, едва ли не… родное.

– Мама, мы знаем этого человека? – спросил Огастес.

Мать замерла, он почувствовал, как сжалась ее ладонь вокруг его пальцев. Мама слишком многое скрывает, даже от него.

– Какого?

– Вон того. Он был в клинике. Мадам Моро его ругала. Он на тебя смотрит.

Мама вдруг вздрогнула, а потом взглянула на него и улыбнулась. Мама улыбалась ему одному. Всем остальным в лучшем случае доставался ледяной, ничего не выражающий взгляд. Мадам Блан говорила, что его мать высокомерна. Неприступна.

Незнакомец стоял у дверей клиники. Жена доктора продолжала его бранить, но он уже шагнул вперед и снял шляпу – мужчины часто поступали так, обращаясь к его матери. Жена доктора пришла от этого в еще большую ярость, принялась извиняться перед мамой, а потом вновь напустилась на мужчину, хотя тот, казалось, не понимал ни единого слова.

– Месье Сантьяго, ррради вашей безопасности и безопасности всех, кто посещает нашу клинику, вам следует входить черррез боковую дверь и ждать, пока я вас пррроведу внутрррь. Запомните, нельзя входить и выходить черррез одну и ту же дверррь. Извините, мадам, это просто глупый амеррриканец.

– Все в порядке, мадам Моро, – ответила мама. – Мы… старые друзья.

У мамы друзей вообще не было, и Огастес ошеломленно уставился на нее. Мадам Моро в последний раз фыркнула на незнакомца и удалилась.

– Ноубл Солт… это вы? – спросила мама.

– Джейн Туссейнт, – проговорил американец, и в следующий же миг Огастес тоже его узнал.

– Вы Ноубл Солт. Мама, это Ноубл Солт! – закричал Огастес.

– Да, – прошептала его мать. – Это он.

Незнакомец протянул Огастесу руку, скользнул взглядом по его щеке, как делали все, но тут же тепло взглянул ему прямо в глаза:

– Огастес Максимилиан Туссейнт, ты вырос в ладного юношу.

– Так вы нас помните! – ликующе выкрикнул Огастес и схватил его за руку. Ладонь у незнакомца была широкая, шершавая, как язык у кошки, и его ладошка утонула в ней целиком.

– Помню. Ты больше не шепелявишь.

Огастес наморщил нос, не зная, что значит это английское слово. Мама быстро пояснила ему на французском.