Залив Терпения (страница 2)

Страница 2

однажды в кругу друзей, не верящих в жизнь после смерти, я сяду на угол стола, а потом резко спрыгну, три раза по инерции постучав по дереву и три раза плюнув через плечо. я замечу за собой этот жест, запомню его: он запечатан в теле. откуда? А. скажет, что хочет, чтобы ее кремировали. все станут с ней соглашаться, а я вздрогну. разве вам не хочется приходить на могилы к родственникам, чтобы хоть немного ощущать их присутствие в этом мире? нет, ведь их больше не существует, а тела гниют, и все. я не стану спорить, но подумаю, что если можно что-то видеть и чувствовать после смерти, то только из-под земли в своем собственном маленьком доме. как будет приятно, если внучка или правнучка положит букет на мою могилу. и как странно, если мое тело сожгут, а пепел развеют… могилы всех моих предков находятся за тысячи километров от меня, на острове, окруженном Японским и Охотским морями. многие из них уже несколько десятков лет не видели гостей. возможно, что и найти их, заросших травами, не удастся… порой мне так хочется поговорить с ними.

передо мной четыре тетрадных листа, на которых черной гелевой ручкой аккуратно написана история нашей семьи. потрепанные записи о происхождении. роскошь иметь такие бумаги в современной России. роскошь гордиться тем, что твоя прабабушка не побоялась рассказать о себе и веке своем. на первом листе нарисовано длинное генеалогическое древо. под цифрой один на самом верху Макар Кузьменко. подписаны годы жизни: с 1805-го по 1915-й. внизу подпись: „Свободный крестьянин. Место рождения: Полтавская губерния. На Кубани, когда ему было 82 года, у него родилась дочь“. я приподнимаю брови и слегка улыбаюсь. интересно, правда ли он был таким долгожителем?

о нем мы ничего не знаем, кроме того, что, будучи уже почти столетним стариком, он со своей дочерью и ее мужем доехал на волах до Семиреченска Семипалатинской губернии, где через десять лет и умер. он задал нашей семье ритм бесконечного пути. ни одно поколение после него так и не смогло найти себе дом. и наше кровное – двигаться, двигаться, двигаться и терпеть болезненный шаг необутых ступней, подтачиваемое плетью истории, всех нас лишило дома, заставляя обрести его в пути.

я рисую схему движения одной из ветвей моей семьи на карте. Полтава – Семиречье – Приморье – Амурская область – Сахалин. получается угольная ласточка, что летит от скуки по страницам изо дня в день, от тетради к тетради, вся будучи одной линией и одной историей. ее крылья почти смыкаются там – рядом с Благовещенском, но расходятся вновь, подхватывая воздух. ласточкой называет меня бабушка. я могла быть ею, если бы умела гнездоваться? Чехов в „Острове Сахалин“ пишет, что его товарищ за все время пребывания на острове видел только одну деревенскую ласточку, „и та, по его мнению, попала туда случайно, потому что заблудилась“. когда я найду эту фразу, подчеркну ее карандашом – линия все приподнимается до краев букв, пытаясь дотронуться. прозвище „ласточка“, данное мне бабушкой, вдруг приобретает дополнительное значение: вдруг я тоже здесь случайна? что стало с той птицей? по всем законам природы ей суждено было погибнуть не на своем месте без вьюжной синеперой стайки. моя синеперая стайка, разбросанная в пространстве и времени, уже давно привыкла жить иначе. моя синеперая стайка выкинула меня вон, предоставив самой выбирать дом. через неделю я буду пролетать над Сибирью, Амурской областью, Приморьем – и приземлюсь на острове. через специальный экран рассмотрю тайгу, которая тянется почесать самолетов живот. увижу девочку, которая сто десять лет назад шла пешком по бездорожью или считала слезящимися глазами на черном от угля лице, перегнувшись через пустую оконную раму поезда, рельсы. во мне ее гены – невидимое наследие. я – это она на какой-то процент.

моя прабабушка, Ксения Илларионовна, родилась в 1904 году в месте, которое называла Семиреченском. сейчас это территория юго-востока Казахстана и северо-востока Кыргызстана. в 1924-м название это было упразднено.

ее родители были батраками. когда их дочери исполнилось семь лет, они отправились в Приморье по железной дороге, пролегавшей через Китай, за своей землей и деньгами. 22 июня 1900-го были утверждены новые „Временные правила для образования переселенческих участков в Амурской и Приморской областях“, по которым все крестьяне, водворившиеся в Приамурье и Приморье после 1 января 1901-го, наделялись пятнадцатью десятинами земли на душу мужского пола. Дальний Восток в конце девятнадцатого века постоянно принимал переселенцев – как правило, крестьян. на страницах учебников эти крестьяне, привязанные плотными веревками долгов к землевладельцам, бегущие от невыносимых условий труда, обезличены. эта местность из окна самолета видится мне братской могилой тех, кто прокладывал там в конце века железные дороги, стирал ступни в пути, трудился без пищи и воды на каторге, погибал от цинги и других болезней. но любая земля – это братская могила, и прошлое тягостно, а настоящее любого времени – уже наступивший и длящийся апокалипсис, которого мы так страшимся. я перелистываю усталые страницы и понимаю, что нельзя избыть страдание. земля без меры полнится им, и едва ли смерть праведника способна – едва ли смерть вообще способна – искупить чужую боль. я не верю в неправедность своей голодной прабабки, своего прадеда, отбывшего срок в ГУЛАГе по доносу, его брата, закопанного подростками в землю вверх ногами за сто рублей. но их смерть не искупила наш грех, как наша не искупит чужой – грех будущего.

Ксения заплетала волосы в косу. длинная, крепкая, как корабельный канат, она вилась чуть ли не до пят вдоль вытянутой жилистой шеи, всегда прямой спины и округлых бедер. я оглядываюсь на историю жизни прабабушки и думаю, как много и часто история меняла ее, и мне интересно, как она видела мир, когда была совсем юной. сама она говорила только лишь, что была честной и доброй и мир ей нравился. она бегала по китайским рынкам, когда поезд, на котором они три месяца ехали в Приморье, задерживался из-за военных действий, и разглядывала черепах на прилавках, нянчила новорожденных детей в вагонах, где ютилось по несколько десятков человек в течение всего этого времени. иногда она выпрыгивала из поезда и бежала рядом с ним по насыпи – так медленно он шел. мама часто повторяла ей, что на той земле, куда они приедут, жизнь будет сытной и веселой, а Ксюшу научат плясать и ловить рыбу, а потом выдадут замуж за самого красивого и богатого жениха. Ксения росла сильной, здоровой и сметливой. вот-вот она станет смелой и останется такой до смерти.

обосновавшись в Приморье, семья Ксении проживет там до революции и даже чуть дольше. в конце десятых в тех землях случится интервенция, которая будет подниматься средь времени большой волной, уничтожающей все на своем пути, одновременно хаотичной и логичной донельзя. бежать от нее, породившей голод, страх и бездомье, придется многим, в сапогах или без. о территориях и их дележе писать всегда сложно, потому что за длиннословными объяснениями стоят судьбы людские. это было жестокое время со страшными боями, сожженными дотла деревнями, тысячами смертей. японские, американские, британские войска воевали с белогвардейцами и красноармейцами, которые меж тем воевали между собой. им всем нужна была земля, которая беспрерывно рожала богатства в своих недрах и пожирала детей своих. такая важная и такая бесхозная. в этом времени трупного смога и крови в клубнях картофеля моя прабабушка заболела дифтерией.

она подрабатывала няней у одного японского генерала. он жил в огромном доме, а в подвале у себя устроил склад оружия. жена его сама не ухаживала за грудничком, она едва могла ходить. ее ступни имели странную вытянутую форму, а все пальцы были слеплены между собой. генерал привез ее из оккупированного в то время Японией Китая, где до 1912 года практика бинтования ног была разрешена, а потом долгое время сохранялась в некоторых провинциях. сначала девочкам ломали кости ступней, затем крепко связывали все пальцы и помещали ноги в специальные туфли с высоким подъемом, на несколько размеров меньше, чем нужно. так ступни деформировались и вытягивались. их называли „золотыми лотосами“ и считали очень сексуальными. китаянке было чуть больше двадцати, она почти все время лежала в комнате на втором этаже и молча смотрела в потолок. иногда она позванивала в колокольчик – это значило, что она хочет видеть ребенка. присаживаясь, она брала его на руки, недолго покачивала и отдавала обратно. Ксения часто спрашивала, не нужно ли ей чем-то помочь или проводить куда-то, но та не понимала ее слов. тогда она пыталась поговорить с ней по-японски, успев уже выучить самые простые выражения, но меланхоличная китаянка, услышав этот язык, отворачивалась к стене. она его не понимала, и она презирала его.

Ксении было четырнадцать. она следила за ребенком без выходных и даже ночевать часто оставалась подле младенца. заразилась она от него. была поздняя весна и, увязая в колеях оттаявшей глины, падая и марая юбки, она еле дошла до дома, охваченная жаром. в полузабытьи она лежала несколько дней, едва замечая, как меняется в комнате свет, как тушат ее родители свечу перед сном, как наступает темнота и где-то рядом шарятся ее братья и сестры. болело горло, и Ксения, сжимая шею двумя руками, хотела задушить себя, лишь бы прошло. ее мать все эти дни искала доктора, который хоть немного понимал бы по-русски. она бегала по домам и лбом обивала пороги, с которых и свои, и чужие прогоняли ее пинками.

в доме японского генерала ее встретили в трауре: ребенок умер.

– доктор?! доктор?!

– нет доктор.

на третью ночь, когда надежды на выздоровление у матери уже не осталось, к ним постучались. молодой усталый мужчина, привстав одной ногой на порог, сказал:

– вы искать доктор? я понимать, я из Америка.

мать закивала, схватила его за рукав, в полукрике оповестила дом: нашли! нашли! все дети расползлись по стенке, уже готовые провожать сестру в последний путь, и задыхающаяся Ксения слышала, как шаги незнакомца сопровождаются шмыганьем и жадным дыханием: то в слезах дышала ее мать. она боялась, что врач констатирует безнадежность случая.

он сел у кровати Ксении и стал разуваться. расшнуровав тяжелые ботинки, двумя руками врач вытянул плохо двигающуюся ногу и снял с нее шерстяной носок. крепко замотав горло девочки, он повелел вскипятить воду, развел в кружке непонятный настой и стал по капле вливать ей в глотку. когда она смогла проглотить последнее, он натянул на голую ногу ботинок, отмахиваясь от тряпок, которые совала ему мать, и пошел к выходу. младшая сестренка уцепилась за его ногу, а мать все спрашивала, выздоровеет ли дочь, но иностранец не понимал. он только погладил ребенка по щеке и медленно вытянул: хо-ро-щё. утром моя прабабушка выздоровела.

американский интервент вылечил ее носком и травяным отваром. мне кажется, самым эффективным в этом лечении было присутствие доктора – существа почти мифического, недосягаемого, исцеляющего одним своим прикосновением. на Дальнем Востоке врач был отчасти магом, пророком и святым. он или она берутся из ниоткуда, доходят до слуха байкой, совпадением, случайной перебранкой в тот самый час, когда чья-то жизнь оказывается на волоске. Чехов, лечивший каторжан на Сахалине в конце девятнадцатого века, американский доктор – вообще-то неизвестно кто, сгорбленная старуха, рисующая на лбу крест и нашептывающая молитвы. через таких прошли все в нашей семье. у деда таинственным образом исчез врожденный порок сердца, у матери – странная опухоль на шее, у тети – воспаление щитовидной железы после чернобыльской аварии (она оказалась в зоне поражения, пока гостила у подруги). у каждого поколения нашей семьи есть история о выздоровлении, которое было невозможным, но все-таки случилось. с Ксении Илларионовны так повелось, запечаталось в сундук родственной привычки. словно бы жизнь человека – сказание и без такого эффектного элемента не может быть передана потомкам как настоящая история. такого случая нет у меня. то дело времени?

как только Ксения оправилась, ее семья начала паковать вещи. при таких боях и разрушениях оставаться в этой местности нельзя. в ту пору из их небольшого хозяйства изъяли главную ценность – корову Буреньку.