Тума (страница 16)

Страница 16

Пробитые дробью отцовские щёки были теперь в жутких ямках, куда мог поместиться пальчик младенца. На боку виднелся грубо зашитый, кривой, неподсохший сабельный шрам, вывернутый наружу подкопчённым мясом. С незажившего плеча свезена стружкой кожа. Ладони его были разбиты, как камни.

Сколько ни лили, тело отца не теряло черноту. Он будто изнутри был преисполнен гарью.

Куры копошились возле купели и бросались на выплёскивающуюся воду.

– Подайте рушники, – попросил наконец отец. – К столу иду.

Тимофей произносил позабытые им слова, и самый язык его удивлялся им.

Ходил так, будто у него были понадорваны все до единой жилы.

За столом обильно солил съестное и жевал так долго, что у Степана, искоса следившего за отцом, начало ломить виски.

Улёгшись, отец, не шевелясь и будто не дыша, проспал остаток дня, всю ночь и до полудня.

Лишь раз со вскриком уселся, шаря рукой отсутствующую саблю. Оглядел курень с бешеной мутью в глазах – и снова замертво рухнул, подняв на лавку только одну ногу, а вторую так и не дотянув: упёртая каменной пяткой в пол, она чернела сбитыми ногтями.

…в Черкасске пахло ухой. По всем куреням и землянкам готовили кутью. Начинался помин по павшим.

Выходя с одних поминок, казаки брели на другие.

В одних куренях рыдали, в иных землянках уже пели – с-под земли раздавались тягучие голоса.

Дед Ларион, перепутав помины, прибрёл в затравевший, кривой курень Васьки Аляного, которому – хоть и пробило голову камнем, и в грудь, над сердцем, не зайдя глубоко, ткнула стрела, а по виску чиркнула пулька, – ещё не пришла пора сгинуть.

Очередную жёнку свою, как вернулся, Аляной согнал прочь, и снова зажил один.

Разглядев заране, кто к нему хромает, Аляной сдвинул под икону лавку и улёгся со свечой в руках.

Ларион, войдя, сощурился, вглядываясь, где ж его место, – и, в темноте не разобравшись, кряхтя, пристроился возле покойника на пустую кадь, покрытую старым турецким ковром.

– Господи Бозе, – пожаловался он и перекрестил рот, – не то все сбежали куда?

– Пляшут на базу, чтоб никто не подглядел… – подсказал Аляной.

– Да ну? – не согласился дед, и в тот же миг шумно, как вспуганная птица, встрепенулся.

Аляной приподнял свечу, разглядывая деда сквозь мертвецкий прищур. Ларион духа не растерял. Выдохнув, вгляделся в мертвячье лицо, мерцающее в свете свечи, и засопел, раздумывая.

– …в темечко тяжко поранило, Васятка? – спросил.

– …нет, дедка, – ответил тот. – …живых зреть нет мочи.

Дед, сопя, поразмыслил над сказанным и вдруг прихватил двумя пальцами Ваську за ногу, проверяя:

– А сам ли вправду живый?

– Вот и я гадаю… – еле терпя беспощадные, как кузнечные клещи, стариковские пальцы, тянущие его мизинец набок, проскрипел Аляной.

Сразу три тысячи казаков закопали в огромном рву, на Монастырском урочище, неподалёку от Черкасска.

Ещё пахло мертвецами – иные из казаков раскисли, утратили облик, и, когда их спихивали в яму, лопались, текли.

Разом ушли под землю многие возы казачьих костей, стылые сердца, ледяные очеса, всё вповалку…

Степан шёл вдоль засыпанного рва.

Миновал полный круг – и, как заснувший, двинулся на второй, но Иван поймал за руку:

– Не кружи, – сказал.

…нудно, тягостно пел рыжебородый поп Куприян, будто собственным кадилом ведомый, и едва за ним поспешающий…

Спустя три дня старший Разин, забрав сыновей, отправился в Азов.

Шли на своей бударе, безбоязненно.

…явился, тяжело раскоряченный на холме, злой город: схожий с огромным, побитым на куски каменным арбузом.

Над чёрными, изуродованными стенами трепетали горелые казачьи прапора.

…от причала, полного разномастных казачьих судов, шли с отцом к набычившемуся почернелому Азову.

…вокруг всё хранило знаки недавнего нахожденья здесь бессчётного воинства: перерытая земля, сотни поломанных возов, поваленных, драных шатров, человечьи и лошадиные останки, огромные ворохи тряпья – несусветная помоища.

Высились размётанные в половину – и всё равно внушительные холмы, возведённые погаными у стен.

Миновали, ступая будто бы по воску, выжженные в чёрный хлам посады.

Ветер катал отсыревшую золу.

…ров, где так и лежали тела тысяч побитых магометян, был до средины засыпан землёй и забросан камнями – и всё равно выглядел глубоким, как русло высохшей реки. По тому рву, как в диковинном птичнике, ходили ожиревшие вороны, бородачи, чайки, переругиваясь на многие голоса. Над ними висели тучи изумрудных мух. Кое-где из-под земли торчали воздетые руки, оскаленные, расклёванные хари.

Прежний мост к воротам был обрушен – его наскоро чинили.

…шли навстречу, повсюду сновали, рылись в земле русаки с засечной черты, астраханские татары, весёлые хохлы. Попадались московские, выглядывающие своё, торговые гости.

Мастера, нанятые с верховых руських городов, уже сбивали новые, вспыхивающие древесной белизной, ворота.

…поднявшись на городскую, у самых врат, стену, Разины увидали руины Азова-города.

У жилищ, что крепились возле самых крепостных стен, не осталось ни одной крыши: все были разорены, как мёртвые ульи.

Азовские сады, видневшиеся то здесь, то там, выгорели. Торчали обгоревшие метёлки яблонь, груш, черешень, едва отличимых друг от друга. На задувающем ветру чёрные их ветви не двигались.

Все видимые отсюда здания были покрыты сажей, жестоко поранены, а пробоины в них были столь огромны, что в иную прошла бы и лошадь.

Высились минареты, один из которых казаки определили в пожарную каланчу.

Виднелись простреленные купола азовских церквей Иоанна Предтечи и Николая Угодника.

Из нарытых лазов вдруг являлись казачьи головы в ярких шапках: принимали кирки и лопаты, передавали наверх оружие.

Вокруг месили растворы, пилили, стругали дерево, ворочали камни. Повсюду горели костры.

По битым ступеням поднялись на смотровую башню.

Увидели в одной стороне столько расстеленной Господом от восходного края неба до заката степи, сколько прежде не видели никогда.

В другой стороне рассмотрели базарную площадь, где посреди сущего разора уже выкладывали свои товары купцы той породы, коим и чёрт не брат.

Меж базарных рядов ходили осадные атаманы Осип Колуженин сын Петров и Наум Шелудяк сын Васильев, а с ними войсковой дьяк и есаул Федька Порошин.

Осип-атаман родился под Калугой, и по роду был – русский мужик. Наум-атаман родился в Нижнем Новгороде и тоже был из мужиков. И Порошин был беглый холоп, пришедший с подмосковного имения государева стольника.

Низкорослый, неспешный, крепкий, Осип волос имел жёсткий, русый, а бороду – кудрявую, непослушную. Уши его казались прижатыми к голове так близко, словно их прилепили. Глаза были глубоко загнаны в голову. По челу его шли не только поперечные морщины, но и вдольные, делившие лоб на багровеющие шишки. Говорил Осип высоким, скрипучим голосом, как колодезный журавль.

Наум был его на две головы рослей, а бороду стриг коротко. Худощавый, рано поседевший, круглоглазый, говорил он густо, неспешно, будто каждое слово в нём должно было вылупиться из деревянного яйца. Давил из себя голос, как смолу.

Осип, сменив Наума, верховодил Донским Войском, а бывший войсковой атаман, Наум, сбирался с дьяком Порошиным и станицей казачьей в первопрестольную Москву – молить государя взять Азов-город под царскую руку свою.

…глотая ветер, щурясь слезящимися глазами, ещё не разумом, но сжавшим горло предчувствием Степан навек догадался: нет большей радости, чем имать города и ходить там хозяином.

И финики кидать в рот, медленно жуя. И купеческие ряды ждут, когда ты договоришь с есаулом, желая тебя угостить, подольститься к тебе.

Хочешь – сам володей городом. Хочешь – царю принеси в дар, как финик.

…ударил колокол. Отозвался другой. То перекликивались Иоанн с Николаем.

Казаки вернули голоса колоколам азовским.

VI

На другой день Степану в темницу занесли две корзины.

В одной – снедь: морква, луковиц и чеснока помногу, и несколько лепёшек, и сыра полкруга, и бараний бок, и вяленых лещей дюжина.

В другой – овечья шкура, тёплые шаровары и рубаха, и татарский халат, а в кармане – малый кошель, и там мелкие османские монетки.

Степан кликнул ляха. Тот, помедлив, отозвался.

– Чы жичы собе вачьпан рыбы и пляцка татарскего? (Не угодно ли пану рыбы и лепёшки татарской? – пол.) – спросил.

Лях, снова помолчав, ответил сдержанно, но неспесиво:

– Дзенкуе, ясны пане козаку. Не мам потшебы. (Благодарю, пан казак. Нужды не имею. – пол.)

Тут и Минька явился, доволен.

Стал в дверях. Цыкнул зубом, стегнул, не оглядываясь, нагайкой по закрываемой двери.

– Экая вонь тут у вас… Абидка! – крикнул нетерпеливо.

Тот снова раскрыл дверь, услужливо выглядывая.

– Хызметчилер кельсин – бу ерлери сипирип-ювуп чиксынлар! (Приведи рабов – пусть выметут здесь, вымоют! – тат.) – велел строго. – Бундан гайры, яны легенлер кетир, эскилери тешик… Тазе пичен де кетир, языхсынма… Хапыны хапатма! Ачих халсын! (И другие лохани тащи, а то текут… Свежего сена сюда, не жалей… И дверь не затворяй! Настежь оставь! – тат.)

Постоял, задрав нос, дожидаясь, когда хоть чуть протянет сквозняком.

Степан, полулёжа, разглядывал его.

Минька был нынче в огромной чалме, в турецком дорогом платье; из-под широкого шёлкового пояса торчали две рукоятки кинжалов с золотой насечкой.

– А как разговорился-то, Стёпка! – воскликнул вдруг Минька. – Со мной – дерзок! А с пашой, да продлит Аллах его безмятежные дни – запел, запел… Мыслил, ты нетчик, и на кол пойдёшь, а со своего не сойдёшь! Не передумаешь… – засмеялся Минька. – А ты хитёр, казачина!..

…в проходе раздался шумный шорох: тащили сено. Едва протискиваясь в двери, тут же бросали.

– Слушай, Стёпка… – Минька подхватил пышную охапку, прошёл к Степановой лежанке, кинул себе.

Взял, не спрашивая, из корзины дарёную овечью шкуру. Постелил и с кряхтеньем уселся.

– Скрывать не стану… – начал Минька. – Надобно, чтоб ты, хоть хром, да пошёл поскорей. Чего лекарь сказывал за то?

– Сам бы и выспросил, – сказал Степан без вызова.

– А тебе и не любопытно! – оскалился Минька. – Ты ж как мыслишь, Стёпка: сразу не сгубили – должно, желают приспособить для своих азовских дел. Получается, никакой выгоды тебе поспешать нету. Гладом не морят и держат в стенах – не в яме ж. Хоть и смердит, да в душу не задувает… Рожа твоя, Стёпка, гляжу, опала, – вгляделся Минька в Степана, – и зрак второй глядит, а то всё прятался.

Минька склонился к Степану и, щедро дыша жареной рыбой с луком, шёпотом поделился:

– Знатному мужу поведут на показ тебя. Нужда им, Стёпка, в толмаче! Да больно ты опухлый, и нога в деревяхе: дурной подарок – не войдёшь достойно, не поклонишься. Другу ногу тут же ж и поломают за такое… И мне заодно, обе. Ну?

Минька откинулся, глядя на Степана, как на базарный товар.

– Кланяться тож нельзя мне, – сказал Степан.

– С чего бы?

– Блоха с волосьев посыплется.

Минька собрал бабьи губы свои пучком, шевеля ими; так тянутся облобызать дитя.

– Как тебя расходить, Стёпка? – всерьёз спросил. – Ежели девку привести – побежишь? – Минька оскалил зубы, но не засмеялся.

Всякий раз вместо смеха Минька издавал глоткой сип, как испускающий дух.

…во дворе заскрипели, раскрываясь, ворота.

Забегала стража.

– По твою душу неверную явились, – Минька тут же поднялся, отряхивая задницу, хотя соломы на нём не было. – Нынче ожидает тя, Стёпка, великая для судьбины твоей встреча. Себе пагубу избрать, или долю лутчую, – сам решай уж.

Благообразный, с печальными глазами и бородой, шитой проседью, человек в зелёной чалме хаджи уже был в комнате, когда впустили Степана.

Ему позволили усесться на пол.

Мюршид кинул одну из подушек к Степану.

– Дедюклерим анладын? Кафир, меню ишитир мисин? (Понимаешь ли ты мою речь? Слышишь ли меня, неверный? – тур.) – спросил он.