Все мои птицы (страница 5)

Страница 5

Как будто кто-то вынул из неё всю черноту и боль.

Как будто ласковые волны несут её куда-то вдаль.

* * *

Они сидят на лестничной ступеньке, на которую Далия постелила свой пуховик. Марик кутается в необъятную кофту. Кофту ему вынесла мама, молча отдала, молча вернулась в квартиру. Невероятная женщина.

Далия обнимает Марика и гладит его по голове. Марик уже почти не плачет, и Далия чувствует, что ему действительно нужны были эти слёзы. И нужна была она, чтобы их выплакать. Но всё равно отказывается верить, что когда-нибудь захочет получить обратно боль, которую только что заперла в шкатулке.

А Марик думает, что Далия просто ничего не понимает в городской любви и колбасных обрезках, как говаривала бабушка.

Но когда-нибудь она всё поймёт.

Никто не любит Скрябышева

Скрябышев маленького роста, щуплый, нервный; взгляд вечно отводит; за левым ухом – пластиковая хреновина для улучшения слуха.

Но не любят его в классе не за это.

Скрябышев ворует. Ладно бы что ценное. Всякую же ересь тибрит.

Раз эксперимента ради Мартынец принёс из дома шикарную, синюю с золотом, пачку из-под Rothmans. Положил на видном месте. Мы с пацанами всю перемену просидели в засаде за шкафом: ждали, когда Скрябышев эту пачку спионерит. Взять его на горячем и вломить как следует.

Хрен там. Скрябышев мимо Мартынцевой парты трижды прошёл и даже не дёрнулся. Зато из ранца у Зайчука пропала четвертинка ластика «Архитектор». Никто не видел, но никто и не сомневался: Скрябышев. Зайчук, правда, не переживал особо и волну не гнал. Его в тот день к директору вызвали, сказали: батя твой жив, Зайчук. Мы тоже сразу про ластик забыли. Зайчуковский батя был полярник и не вернулся из экспедиции. Его уж и оплакать успели. А тут такое.

У Быстровой исчезла старая тетрадка с глупыми вопросами и не менее глупыми ответами быстровских подружек. Любимый цвет («бирюзовый», потому что звучит красиво), любимая строчка из песни («милион-милион-алыхрос»), любимое слово («вечность»).

За тетрадку Скрябышев, опять же, не отхватил, не до него было. На следующий день вся школа гудела про быстровского отчима, которого вечером увели в наручниках. И Быстрова, надо сказать, совсем не выглядела печальной по этому поводу. Наоборот, как будто расцвела. Похорошела. Про тетрадку свою забыла напрочь.

А у меня сегодня утром ручка пропала – старая, с изгрызенным колпачком и без стержня. Я из неё собирался плевательную трубку сделать.

Вот я и думаю, что пора Скрябышева научить ценить чужую собственность. Позвал пацанов – никто не пошёл. Ни Зайчук, ни Мартынец. Глупо, говорят, из-за какой-то плевательной трубки бить человека Скрябышева. Да у тебя, говорят, рука не поднимется. Потому иду и сам себя накручиваю. Вспоминаю. Перечисляю. Ручки, тетрадки, ластики. Действительно глупо. Мелочь. Ерунда. Но, если всё вместе сложить, набирается…

…Что набирается, все мы знаем. Давно уже выследили тайное место Скрябышева. За школой, у забора, растёт старый каштан. Почти у самых его корней, низко-низко, есть большое дупло. В дупле – красно-жёлтые осенние листья и сокровища Скрябышева. Гирлянда мелкой чепухи: сухие каштаны, мятые тетрадные листки, огрызки ластика, иероглифы из веток и карандашей, колпачки от ручек, обломки точилок… Всё это шелестит и постукивает на ветру. И шепчет – тихо-тихо, как раковина с морским прибоем; а в шёпоте, говорят, можно различить имена.

Вот ведь бред. Девчачьи фантазии.

И всё же – когда нет уроков, Скрябышев здесь. Слушает, приложив своё неслышащее ухо к стволу каштана.

Думал: не буду бить его слишком сильно, так – проучу. Но воспоминание об этом его вселенском умиротворении почему-то ужасно бесит, и я чувствую: остановиться будет нелегко. Вот сейчас, поверну за угол и…

– Нецепляев! – слышу за спиной.

Оборачиваюсь: Быстрова.

Сколько раз ловил себя на том, что украдкой наблюдаю за ней. Как она откидывает чёлку. Улыбается одним уголком губ. Вертит в руке карандаш. У неё прохладные пальцы. Я знаю, потому что она как-то раз прикоснулась ко мне, передавая тетрадь. А глаза у неё сине-зелёные. Иногда, вот как сейчас, – почти бирюзовые.

Сколько раз шептал: посмотри на меня, Быстрова. Не слышала. Не смотрела.

Сейчас – смотрит.

Протягивает мне ранец.

– Понесёшь?

Эррата

Сатурн

План в изложении Дани звучал элементарно.

Шаттл, сказал он, угоним – договорено.

Траектория рассчитана – есть человечек.

Дальше всё просто, сам понимаешь.

Даня любил вот так намекнуть на какие-то свои особые связи; и была у него манера использовать обороты вроде «для тех, кто понимает» или «ну, нам-то с тобой объяснять не нужно». Когда он так говорил, исчезало всякое желание переспрашивать и уточнять, потому что спрашивающий моментально выпадал из очерченного Даней круга вменяемых людей, куда был включён как бы авансом.

Выходило, что всё у Дани продумано и схвачено. Не было причин ему не верить – наоборот, верить очень хотелось. Идея с Сатурном казалась тем самым свежим воздухом, которого Алику так не хватало в вакууме безвременья «Эрраты».

Один из маминых любимых авторов писал, что душа человека на несколько дней отстаёт от тела при перелёте между континентами. Что ж тогда говорить о космосе? Алик всё думал: не вытряхнуло ли вот так же и его душу – несколько лет назад, где-то на старте? И вот теперь он давал ей шанс догнать его.

Понятно, что с Даней и остальными Алик своими мыслями о времени и тем более о душе не делился. Подобные рассуждения могла понять разве что мама.

Но ей не стоило знать о Сатурне.

Книги

Мама была маленькая, тощая и напоминала Алику голодную ящерку. Иногда казалось, что голод мама утоляет буквами. Она замирала на табуретке в невозможной позе, скрючившись под светом лампы, и жадно читала. Или всё было наоборот, и это буквы утоляли голод мамой, затягивая её в книжные миры так крепко, что Алик думал: однажды он просто не дозовётся её обратно.

Книги были повсюду. Книги были хищники.

Есть такая теория: мол, это не человек приручил пшеницу, а пшеница воспользовалась человеком, чтобы распространиться по всей Земле.

Сейчас Земля умирала – и кто знает, какую роль сыграл в этом коварный злак? Алик не знал. Он находился на периферии информационного круговорота, там, куда информация попадает порванная на клочки и многажды пережёванная. Там, откуда можно разглядеть только хаотическое нагромождение домыслов и слухов – и нет способа разобраться, какие из них имеют отношение к истине.

В коварстве пшеницы Алик сомневался, но про книги знал точно: не примешь защитных мер – станешь их рабом. Они забирают твоё время и твоё пространство. Сводят тебя с ума. Книги свели с ума маму – и две нормы багажа, свою и Аликову, она почти под завязку заполнила книгами.

Допустим, думал Алик, они даже дают что-то взамен. Но что-то такое непостижимое и неуловимое, чему нет ни цены, ни применения. Кошка Ума была с ним категорически не согласна и книги ценила высоко: спала исключительно на них.

Корабль

Мама уверяла, что своё имя корабль получил, как это ни иронично, по ошибке.

Предыдущие звались именами богинь. Алик помнил Аврору, Фрейю и Ладу, но были и другие. Всегда женские имена. Как будто, истощив ресурсы для игр и войн, боги-мужчины раздражённо рассыпали остатки человечества, а богини-женщины собрали его и в своих ладонях бережно понесли в бескрайнюю тьму Вселенной.

Если верить маме, Эррата не была ни женщиной, ни богиней, ни именем собственным, ни даже единственным числом, а была списком опечаток, какие в прежние времена приклеивали в конце книги. Но здесь и сейчас «Эррата» обрела женский род и статус божества-спасительницы. Возможно, кто-то перепутал её с Гекатой – спасибо ему за это, говорила мама.

«Эррата» была огромна. Не просто ковчег, но летающий город. Алику с мамой на двоих выделили крошечную каюту на палубе Зета. «Зета» означает «задница» – это было ясно всякому. Только не маме с её раздражающей привычкой во всём видеть хорошее. Допустим, говорила она, мы в заднице. Но это значит, что хуже уже не будет.

На Земле мамина библиотека оккупировала гостиную и робко тянула щупальца в остальные комнаты. Здесь её небольшое – всего-то в несколько сотен томов – представительство занимало почти всё доступное пространство. Сначала книги стояли неаккуратными стопками, потом добрый человек Горчин соорудил для них стеллажи из «списанных» полимерных панелей. В благодарность мама сшила куртку для его маленькой дочки.

Оказалось, что в будущем, которое они выбрали, покинув Землю, лучше всего работают социальные механизмы из давнего прошлого – вроде бартера.

Зета

На «Эррате» мамина профессия стала ещё одним бесполезным грузом: в космосе не нужны историки.

Зато в новой экосистеме нашлось место бухгалтерам. Там, где основной человеческой деятельностью становится обмен и торговля, всегда пригодятся люди, умеющие сводить баланс.

Понадобилось всего два года, чтобы палуба Зета превратилась в огромный рынок. Это было не событие, а процесс, но Алик осознал его как раз после поворота, когда, облетев Венеру, «Эррата» набрала скорость и двинулась назад. Алику было тогда одиннадцать, он хорошо помнил Землю, а новый герметичный мир не успел его утомить.

Учиться на бухгалтера мама отказалась. Она очень многое умела делать своими руками: шить, рукодельничать, ремонтировать, готовить. Но ей не хватало главного для выживания на рынке Зета: умения продавать свои таланты. Так что, сменив несколько занятий – кассир, курьер, грузчик, уборщица, – мама с облегчением прошла переквалификацию, о которой трубили листовки, и стала техником.

Зетовские считали эту работу грязной и недостойной. Они никак не могли понять, отчего кто-то предпочтёт трудиться в поте лица, обслуживая далёкие от идеала системы «Эрраты», будто по насмешке склёпанной из ошибок, когда можно делать то, для чего человек предназначен лучше всего: торговать. Горчин уверял, что торговля будет процветать всегда, даже если на корабле останется два человека и кучка полипропиленовых панелей. А мама возражала, что нужен будет и третий – тот, кто залатает корабль и проследит, чтобы полёт продолжался.

Голод

Ну а что взял бы ты? – спрашивала мама.

За пять лет на «Эррате» Алик переменил свой ответ несколько раз.

Первой показала свою несостоятельность идея, что следовало набить багаж питательными элементами для вирт-станции. Даня так и сделал, и поначалу Алик ему ужасно завидовал. Свой запас батареек Даня растянул почти на пять лет – всё реже включая вирт-станцию, отчего каждая минута делалась всё ценнее. Но сейчас, на подлёте к Сатурну, ему приходилось хуже, чем тем, кто пять лет назад отвыкал от земных аддикций рывком, на общественном энергетическом пайке.

Энергия на «Эррате» распределялась тем жёстче, чем дальше корабль удалялся от Солнца. Тусклый свет в коридорах, никаких общественных точек доступа к электричеству и строгие личные нормы. Разумеется, каждый был волен самостоятельно решать, как расходовать эту самую личную норму. Например, разменять сутки виртуальности на месяц жизни в тёмной каюте.

Был и другой голод. Особенно тяжело пришлось вначале, когда мама никак не могла освоиться в новом мире, с его равномерно нарезанным пространством и чёткими границами. На палубе Зета разница между благополучием и его отсутствием была куда заметнее, чем на огромной Земле. Мудрая кошка Ума и в лучшие времена не слишком любила людей, а теперь и вовсе стала их избегать, делая исключение только для мамы и Алика.