Смерть на пороге (страница 8)

Страница 8

Я вспомнил, как участвовал в своем первом показе на подиуме. Это было ужасно. Настолько отвратительно, что даже не передать словами. Тогда я демонстрировал всего два лука: осеннее пальто с шарфом и костюм‑тройку. Занятость у меня была практически нулевая, и эти два лука достались мне потому, что ведущая модель оказалась не готова к быстрой смене костюмов двадцать девять раз подряд, и последний, единственный костюм‑тройка, достался мне. А пальто я надевал прямо на него, никто ничего и не заметил, хотя полагалось надевать пальто на голое тело. Да, вот такая ерунда. Пальто моего размера сидит на мне идеально (да и на любой модели), если его надеть на голое тело, только вниз – брюки и ботинки. Пиджак или даже сорочка под ним топорщили ткань, снимая уровень «идеальности». Но дело не в этом.

Алекс не обещал мне отдельную гримерку, да я и не ожидал подобного, хотя раньше даже не представлял, насколько за кулисами модного показа грязно и беспонтово. Я предполагал, что гримерка будет общей, но не думал, что проходной. Да‑да, именно так – вдоль гримерки шествовали все модели, и девушки, и парни. Мы раздевались до трусов прямо здесь, а особо именитых девушек‑моделей прямо тут на полу таскали дрессеры (чуваки, которые одевают моделей), собирая на них одежду. Одеваться стоя времени нет, а лежа проще натянуть вещи, обувь.

Зеркала стояли вдоль стены, на расстоянии метра от них в ряд стояли вешалки с одеждой, в порядке выхода на сцену – самая ближайшая к выходу прямо сейчас, ассистенты перемещают их по мере показа.

У зеркала – колченогая табуретка, на которой свалены вперемешку вещи из коллекции и личные вещи моделей. Воняет потом и носками – парни‑модели приехали на показ со всех стран мира, и этот показ может быть не первым за их день и не последним, а спят и моются они как получится. Чаще не получается.

Пристроить свою сумку и свои вещи совершенно некуда, просто бросай на пол. За пару дней до показа дизайнер утвердил мой образ, собрал все необходимое. И вот я вижу заветный пакетик на развеске – фиолетовый, на нем бейдж «Иван Данилов», я снимаю его с плечиков, передаю дрессеру, но он занят, и я решаю все сделать сам. И тут понимаю, что мое место у зеркала занято. Я встаю, где есть свободное место, и одеваюсь. Первая неожиданность: брюки не застегиваются. Я знаю точно, что я не поправился, это нонсенс. За последние пять лет я не изменился в своем весе ни разу. Как был 86 килограммов при росте 186 сантиметров, так и остался. Но всего пару дней назад все было в порядке! Брюки застегивались идеально!

Я подхожу к дежурному администратору и рассказываю о катастрофе.

– Да, бывает. Твой костюм перешили, потому что решили, что его отдадут другой модели. Сорян, втягивайся как‑нибудь, ты выйдешь в этом через двадцать минут.

Ладно, я втянулся как мог, и брюки застегнулись. Но я не мог наклониться, чтобы надеть ботинки. Пришлось все расстегнуть и влезть в лаковые туфли. Но и они не моего размера! У меня сорок четвертый размер обуви! И на примерке ботинки были сорок четвертого! А сейчас не больше сорок второго! Я решил больше не ходить к администратору, потому что ничего нового мне он не скажет. Ботинки тоже, наверное, ушили. Жилетка застегивалась с восьмерками. Пиджак застегивался с восьмерками. Только сорочка сидела отлично.

Но мой лук должен быть с застегнутой жилеткой, расстегнутым пиджаком и чтобы бляшка ремня немного торчала. Как? Если я выйду в таком виде, это будет смешно. Все подумают, что я обожрался перед показом и теперь не влезаю в костюм! Я мучился перед зеркалом почти до самого выхода, а потом плюнул на все. И поплелся, кое‑как переставляя ноги, потому что обувь на два размера меньше! Боже, что это было! У меня звезды в голове забились в конвульсиях, едва я подошел к лестнице на подиум, и речи не могло быть о том, чтобы пройти весь «язык» непринужденной походкой! Дизайнер на выходе утвердил мой лук, я цыркнул в него глазами, показывая на восьмерки, и сказал, что обувь на два размера меньше.

– А что поделать? Такая жизнь, – ответил он. – Не дыши, восьмерок не будет.

А теперь представьте: двадцать пять метров туда и двадцать пять метров оттуда. Под ярчайшими софитами, под Милен Фармер я иду в невероятно жмущих ботинках, не дышу, чтобы не было восьмерок, легко улыбаюсь и надеюсь, что сейчас прогремит взрыв, потому что я точно рухну в обморок. Я останавливаюсь на кончике «языка» и вижу дядю Вову, он счастлив. Я не вижу никого и ничего, кроме дяди Вовы. У меня в глазах темнеет. Я разворачиваюсь и иду обратно, парни навстречу безмятежные, но добрая половина из них тоже не дышат – костюмы не колышутся. За кулисами я рухнул на пол, и меня тут же стали раздевать, наверное, решили, что я один из тех, кто пойдет на этот подвиг еще раз. Я отбился ото всех, скинул ботинки, уполз под развеску и сидел там, пока администратор не объявил, что выходят «польта».

Хорошо, что у меня с собой были брюки.

Эти порвались. Просто треснули на заднице, ведь они были малы! Я надел свои и показался дизайнеру, он махнул рукой – сойдет.

Под пальто мне выдали сапоги, и я с ужасом понял, что не влезаю и в них: ноги отекли, болели, а носки промокли от крови – я раскроил щиколотки, мизинцы и большие пальцы. На полу оставались кровавые отпечатки, коих было много – у большинства парней та же проблема.

– Что у тебя тут? – спросил администратор.

Я снял носки. Нога была синюшной с кровавыми подтеками. Он покачал головой и сказал:

– Сейчас мы тебе поможем!

Куда‑то убежал и вернулся с тюбиком с прозрачной жидкостью. Лубрикант! Не успел я возразить, как мои ступни натерли лубрикантом, щедро между пальцами размазывая кровь, и двое дрессеров налегли и надели на меня сапоги, застегнули их и резким рывком поставили меня на ноги. Как на иглы. Я держался еле‑еле, дрессеры натянули пальто прямо на пиджак, застегнули его и обвязали шарфом. Под рученьки я доковылял до выхода на подиум, где дизайнер мне кивнул, и я встал в очередь. Я шел третьим.

В глазах темнело с периодичностью тактов музыки Милен Фармер. Я оперся о стену, дизайнер подал знак, и мы тронулись. Я шел за парнем, от которого воняло потом и носками – это он распространился своим запахом в раздевалке. У меня кружилась голова, я был готов рухнуть прямо сейчас, прямо здесь. Вот он, «кончик языка», дяди Вовы я не увидел, повернул и пошел следом за вонючкой. Осталось шагов десять. И вонючка «сделал Наоми», то есть рухнул на пол как подкошенный, без сопротивления.

К такому меня жизнь не готовила. Помочь встать? Я сделал еще шаг по инерции, а вонючка не двигался. Люди закричали, я наклонился над ним…

Да‑да, этот тот самый показ, на котором парень‑модель умер от сердечного приступа прямо на подиуме. Это был Влад Топров, двадцати трех лет. Вскрытие показало, что ему очень сильно жали ботинки, что‑то там произошло в венах в ногах, оторвался какой‑то тромб и попал в сердце. Он умер практически моментально.

В общем, первый мой показ – это было ужасно. Смерть Влада и жуткое разочарование от процесса. Я не видел лиц людей, смотрящих на меня. Кто‑то оценивал костюм, но никто – человека в нем. Всем плевать. Если на фото кому‑то важно всмотреться в лицо, подумать о жизни парня с фото, понять историю, которую он пытается донести, то подиум – из другой оперы. На подиуме важно не лицо и человек, а то, что на него надели.

Если на подиуме не замечать личность модели – это нормально и правильно, то за пределами подиума я должен быть кому‑то интересен, кто‑то должен быть… Даже дядя Вова не высмотрел показ до конца, ушел после моего первого выхода, не дождавшись второго. У меня никого не было, ни на подиуме, ни за его пределами. Но даже тогда я не думал, как убога моя жизнь.

* * *

Было бы удивительно, если бы дома было светло, пахло свежеприготовленной едой и работал телевизор. Нет, у меня дома всегда тихо и темно. Жизнь просыпается в моей квартире только с моим появлением. Сначала в коридоре – я включаю свет, вешаю ключи на крючок у двери, разуваюсь и натягиваю домашние тапки, кожаные, купленные в Париже на распродаже за три евро. Свет из коридора пробуждает другие помещения – кухню, ванную, туалет и гостиную – в эти комнаты всегда открыты двери, в гостиной двери вообще нет. Света из коридора хватает, чтобы осветить обеденный стол в кухне и два стула к нему; джакузи в ванной и кусочек винтажного унитаза в туалете. В гостиной у меня пусто, пригоршня света из коридора выхватывает из темноты бок огромного коричневого кожаного дивана и несколько толстых листьев фикуса, моего единственного растения в доме. Зал славы закрыт всегда, я вхожу туда только для того, чтобы что‑то повесить или навестить.

Спальня родителей представляет собой огромный склад – тут и шкаф с моими шмотками, и велосипед, и коробки со старыми вещами, книги, ненужная мебель, например, три стула из кухонного комплекта, кресло, которое продавалось вместе с диваном, письменный стол отца, который я так и не смог выкинуть. Я никогда им не пользовался и даже не разбирал ящики с бумагами – мне нечего там искать. Там остались какие‑то его рабочие документы, какие‑то письма, что‑то еще, совершенно мне не понятное. Узнавать что‑то о жизни отца мне было не нужно, равно как и о маминой жизни. К чему тратить время на все это? Кому от этого будет польза?

Когда дядя Вова забрал меня из интерната и мы поселились в этой квартире, он предложил мне самому придумать, что делать с квартирой. В какие помещения что переложить, где и как мы будем жить. Тогда я решил занять родительскую спальню всем, что было не нужно, сам поселился в гостиной, а дяде Вове отдал комнату, которая раньше была детской. К моему приезду сюда в квартире не было ни единой детской вещи, даже кроватку Костика куда‑то увезли, хотя раньше она стояла в комнате родителей. Никаких игрушек, одежды или чего‑то, что могло напомнить о Мэри или Костике, ничего. Дядя Вова признался, что отдал все вещи в детский дом, чтобы мне не было больно смотреть на все это. У меня осталось несколько альбомов с фотографиями, но я заглядывал туда не чаще двух или трех раз за все время самостоятельной жизни в этой квартире. Нет, не сложно и не больно, слишком много времени прошло, а я был мелким пацаном, чтобы нести через всю жизнь воспоминания, щемящие сердце.

Но кое‑что личное от мамы у меня осталось: ее дневник. Помню, как‑то раз я заглянул в родительские бумаги и нашел мамин дневник. Тетрадь формата А5 в твердой, но гнущейся обложке, с разлинованными листами. Я чувствовал себя практически преступником, пролистывая страницы недолгой маминой жизни. Последняя запись была сделана за несколько месяцев до ее гибели. Судя по частоте обращения к дневнику, мама записывала события недели, а не каждого дня или, предположим, месяца.

Последняя февральская запись была о дяде Вове, папином брате. Судя по всему, мама и дядя Вова были близкими друзьями. Я помню эти три абзаца текста, наполненные любовью и сочувствием.

Всю неделю Вова ждал результатов. Мы все ждали результатов. Саша делал вид, что это его совершенно не касается, но я вижу, что он тоже волнуется. Мне так жаль Вову, он обречен делать это каждые полгода, каждые чертовы полгода! Ну почему судьба так несправедлива? Ведь это же любовь, она не может быть такой жестокой.

Результаты пришли в конце недели, и они были настолько плохими, что Вова не сразу нам все сообщил. Мне пришлось съездить к нему домой и самой открыть конверт. Он чувствовал себя хуже, поэтому боялся вскрывать конверт. Я вскрыла. Это было ужасно. Вова плакал на полу, а дверь в квартире хлопнула с такой силой, что из меня вышибло дух.