Императрица Мария. Восставшая из могилы (страница 7)

Страница 7

Потом брат вернулся с войны, живой и здоровый, с крестами на груди, на которые уважительно поглядывал не только отец, но и другие коптяковские мужики. Брата в деревне уважали. За ум, за рассудительность, за силу и ловкость, за отзывчивость. Кольша вернулся на завод, а потом стал охранять царя. Почему царь с царицей оказались в городе, девчонки понимали смутно. То, что царя в Петрограде свергли, более или менее понимали старшие, хотя что такое революция, что им с того будет, толком не понимали и они. Впрочем, этого не понимало и большинство жителей Коптяков. Но сестры гордились тем, что их Кольше поручили охранять царя!

А тут вдруг он явился как из преисподней, грязный, страшный, с едва живой девушкой на руках. То, что все это грозит бедой, девчонки поняли сразу. Младшие, сидя на лавке у стены, притихнув, смотрели на сидевшего за столом уставшего расстроенного брата, на мрачного и какого-то растерянного отца, на непривычно серьезную сестру Аньку, наливавшую в миску сухарницу.

Николай молча обвел взглядом беленые, расписанные диковинными цветами и птицами стены горницы.

«Анька старается, – подумал он, – у нее талант».

Виски ломило, как-то сразу навалились усталость и отупение. Похоже, пошел адреналиновый отходняк.

Анюта поставила перед ним сухарницу – похлебку из замоченных в квасе сухарей с солью, сметаной и луком, штуку вкусную и сытную.

– Батя, налей, че ли? – Николай посмотрел на отца. – Не отпускает никак.

Отец кивнул. Анька юркнула в подпол и, обтерев фартуком, поставила на стол сразу запотевшую бутылку самогона. А за ней две стопки. Разлили.

Хлопнув дверью, в горницу вошла мать. Девчонки совсем притихли, даже Анька побледнела, увидев, как разом почернела она и состарилась.

– Что, мама? – вскинулся Николай.

– Ниче, – буркнула мать. – Гляньте на них! Я там верчуся, а они уже разливат!

– Я ниче, – стал оправдываться отец, – Кольша попросил, с устатку. Ну я и…

– А ты всегда готов! Анька, дай и мне стопку!

Мать села за стол. Выпили молча, как по покойнику. А может, действительно по покойнику. Вернее – покойникам. Николай стал молча хлебать сухарницу.

Кто-то негромко постучал в окно. Николай вскинулся, схватился за наган.

– Брось. – Мать повернулась к дочерям. – Настька, глянь, кто там?

– Тетя Павла, – ответила девочка, посмотрев в окно.

– Принесла нелегкая, – вздохнула Пелагея. – Пойду, не отстанет ведь.

Павла Бабинова отличалась не только редким именем (в Коптяках все больше преобладали Катерины да Настасьи), но и дурным характером, считаясь самой вредной бабой в деревне.

– Тебе че, Павла? – Пелагея Кузьминична распахнула окно.

– День добрый, Пелагея! Выдь на час!

– Не охти мне, устала чегой-то! Важное че?

– Сама кумекай! Тамо-ка девки Кольшу твово видали за поскотиной. Чумазый весь, девку неживую тащил.

– Так уж и девку?

– Брось, Пелагея! – Павла говорила громко, специально, чтоб слышали в горнице. – То Швейкина Катька и Машка Зубрицкая были, девкам по двенадцать лет, как твоей Настьке. Че они, бабу от мужика не отличат?

– Ну и че с того?

– А вот че. Мужики судят: Кольша от Четырех Братьев прибег, а там теперича солдаты.

– Как солдаты? – забеспокоилась Пелагея. – Не было ж никого!

– Ну да, – согласилась Павла, – давеча не было. Как Зыкова деревню взбулгачила своей антиллерией, мужики наши, стало быть, Папин, Швейкин и Петька Зубрицкий, пошли смотреть. А поручик Шереметьевский с ними вершником. И ничего. До чугунки добрались и обратно – никого! А после полудни солдаты на дороге встали – в город ни пройти, ни проехать! Лаются: мол, учения у них! И ружьями грозят! Эти, как их, красные армейцы!

– И че?

– Пелагея, ты дурку-то не валяй, че ли! Мужики грят, Кольше хорониться надо. Искать его будут! И девку ту, небось, не просто так приволок? Ох и бесшабашный он у тебя! – Павла понизила голос. – Девка-то, небось, царская? А, Пелагея?

– А тебе пошто?

– Ты не тово, Пелагея! – Голос Павлы зазвенел от обиды. – Я, мож, и вредная баба, характер у меня такой, да! Но сукой никогда не была, подлостев никому не делала. Кольша наш, коптяковский, схорониться ему, стало быть, надо, да и девку схоронить. Не сегодня завтра солдаты придут, не эти, так те! Ахвицера-то уже близко! Не было б беды, Пелагея! Ну, ты покумекай, а я пойду!

– Ну че, слышал? – повернулась мать.

– Че за поручик?

– Да ты его знаш, – встрял отец. – Андрея Андреевича, учителя гимназического, сын, с города, ну художника, он еще с Анькой занимался! Дачники они. Да вы ж бегали тута везде мальцами. Он от большевиков скрывается. Мужики его на островах прячут.

– Может, мне тоже на острова?

– Так, сынок… – Пелагея положила ладонь на стол, давая понять, что вопрос решен и обсуждения больше не будет. – Щас идешь на поветь спать. Мотаня твоя в баньке останется, жар у нее. С ней Катюха посидит до утра. Ну и я навещу, – успокоила она сына. –  На зорьке, отец, слышишь, – Пелагея посмотрела на мужа, – отвезешь их за озеро. В Мурзинке найди дядьку Ивана, у его заимка в тайге, но он там не быват, как в прошлом годе ногу сломал. Тамо-ка и схоронитесь. Катюха вас проводит. Все, че надо, я соберу. Уразумел, да? Не было вас тута, и не видал никто.

– Спасибо, мама! – Николай прижался губами к руке матери.

Исетское озеро было для коптяковцев одним из источников жизни. Оно давало им рыбу – лещ, линь, судак, щука не только шли на стол, но и с успехом продавались в городе и горнозаводских поселках. Озеро было вытянуто с юга на север верст на восемь. До деревни Мурзинки на северном его берегу от Коптяков было верст шесть, на веслах – часа полтора.

Мурзинка, которая раньше так и называлась Заозерной, – деревня небольшая, еще меньше Коптяков. Добраться туда можно только водой, а зимой по льду. И тоже, как и Коптяки, основана кержаками. Жители обеих деревень наполовину родственники – коптяковские парни часто женились на мурзинских девках и наоборот. Вот и дядька Иван приходился отцу Николая то ли двоюродным, то ли троюродным братом, то ли действительно дядькой. Важным было другое, и мать это прекрасно понимала: в Мурзинке соблюдался тот же кержаковский обычай своих не выдавать. А коптяковские были своими.

Родительский дом покинули затемно. Быстро перебрались через озеро, хотя греб один отец. Упершись протезом в ребро шпангоута, он мощно вымахивал весла, не издавая при этом практически ни звука.

«Силен батя», – тепло подумал Николай.

В сером тумане мимо лодки проплыли острова, называвшиеся Соловецкими в честь тех, других, на Белом море.

– Здесь, что ли, Андрей скрывается?

Нос лодки мягко ткнулся в берег. Вот и Мурзинка.

– Пошли, пока не рассвело, – буркнул отец, – дядьку Ивана я опосля упрежу.

Николай с завернутой в простыню княжной на руках еле поспевал за отцом. Они шли по едва заметной тропинке, уводившей их от Мурзинки на север и петлявшей между деревьями.

«Здоров он бегать, – подумал Николай, – с культей, а смотри, как чешет».

Утренняя прохлада забиралась за воротник, но быстрая ходьба и ноша не давали замерзнуть. Сзади с увязанным матерью тюком на плече, сопя, поспешала Катерина.

Лес тут был густой, сосняк чередовался с березняком, сквозь частокол стволов с трудом пробивались первые солнечные лучи, быстро затухая в тумане. Туман стлался над озером и над болотистой поймой Шитовского истока, цеплялся за деревья и подлесок. Берег озера за Мурзинкой был довольно пологим, и выбраться из тумана никак не удавалось.

«Куда мы идем? – заинтересовался Николай. – Маманя говорила, что три версты от Мурзинки на север. Это что же, там, где сейчас пансионат „Селен“?»

Передохнуть останавливались дважды. Уставал Николай, уставала и сестра. Княжна бредила, слава богу, тихо, почти шепотом, звала мать, но больше отца и какого-то Швыба или Шыбза.

– Кто такой этот Швыб? – спросила Катюха.

– Не знаю, – ответил Николай и вдруг сообразил, что не Швыбом и не Шыбзом, а Швыбзом, Швыбзиком в царской семье старшие сестры называли Анастасию. В бреду княжна звала любимую младшую сестру.

«О господи! Нет у тебя уже ни Швыбза, ни мамы, ни папы…» – От жалости комок подступил к горлу.

– Пришли, кажись, – обернулся отец, – вона она, заимка.

– Ничего себе, – удивился Николай, – да ей лет сто!

Избушка действительно внешне выглядела довольно неказисто. Невысокий сруб с маленьким оконцем по короткой стене, низкая (чтобы зимой тепло не уходило) дверь, ржавая железная печная труба. Крыша односкатная, с большим козырьком, нависающим над входом и опирающимся на столбы. Под козырьком – поленница, рядом – уличный очаг. Выглядит все добротно и почти не заброшенно. Видно, дядька Иван заимку все-таки навещал, поддерживая порядок.

Николай, пригнувшись, шагнул внутрь. Ну, не дворец, конечно, но жить можно: две широкие лавки по стенам, между ними, под окном, стол. С другой стороны – печь, на стенах какие-то полки. Что-то свалено за печкой.

Катя постелила на одну из лавок одеяло, положила подушку, и Николай опустил на лавку княжну. Сам устало сел на другую.

– Ну что, сынок, – тяжело вздохнул отец, – обживайся тута. Завтра мать навестит. Ты, эта, печку протопи, а то сыровато здеся.

Он протянул было руку, чтобы потрепать сына по голове, но, как будто вспомнив, что тому уже не двенадцать лет, отдернул ее и вышел. У Катюхи глаза заполнились слезами. Так жалела она брата, так жалела.

– Кольша, – девка обняла Николая, прижала его голову к груди, – ты не кручинься, все ниче, все хорошо будет. Я знаю!

– Спасибо, Катюня! – Николай обнял сестру, поцеловал. – Ниче, прорвемся! А за то полотно ты не беспокойся, я тебе еще куплю.

– Да ты че? – отстранилась от него сестра. – Ты че, думашь, я пожалела? Кольша, да я для тебя, да я…

– Знаю, сестренка. И я для тебя… Ты иди, догоняй отца. Он вишь как бегат. Как молодой.

Стихли шаги, и они остались вдвоем. В избушке было тихо, только тяжело дышала израненная девушка. Николай еще немного посидел, глядя на нее, а потом, как бы сгоняя наваждение, тряхнул головой и пошел растапливать печь.

IV

Сначала был серый свет. И тяжесть. А мысли путались и как будто наскакивали одна на другую. Она подумала, что свет не может быть серым. Но свет продолжал быть серым до тех пор, пока она не поняла, что видит его сквозь закрытые веки. Глаза открывались с трудом, как будто им что-то мешало. Но вот радость – свет стал таким, каким он должен быть.

Открыв глаза, она увидела грубые доски над собой и испугалась. Она подумала, что это гроб, но быстро поняла, что для гроба слишком просторно. Наверное. Она попыталась вспомнить, как это может быть в гробу, но не смогла. Ничего такого в ее памяти не было.

«Тогда где я?»

Она попыталась повернуться, но тут сразу пришла боль, и сознание померкло.

Услышав, как вскрикнула княжна, Николай бросился в избушку. Бред, стоны – все это было, но тут был явный вскрик от боли, вполне осмысленный, если, конечно, крик вообще может быть осмысленным.

Опять серый свет. Но так уже было. Надо просто открыть глаза, и свет станет белым. Правда, здесь он не совсем белый, он тусклый, его мало, но он есть. И это не гроб, это какой-то дом. Главное – не двигаться, а то опять будет больно. И очень хочется пить.

Она открыла глаза и в плывущем размытом свете увидела склонившееся над ней чье-то лицо. Чье? Какая разница?

– Пить! Пить!

К губам прижалась кружка, и живительная влага потекла в рот.

«Боже, как хорошо», – подумала она и опять отключилась.

Когда сознание вновь вернулось, она была одна. Стараясь не шевелиться и только водя по сторонам глазами, она смогла осмотреть помещение, в котором находилась. Но от окружающего быстро переключилась на саму себя.

«Что со мной? Почему так болят голова, и бок, и нога? Почему вообще все так болит? И как я сюда попала? – Она не на шутку испугалась. – А кто я?»

Она не могла вспомнить, как ее зовут, кто она и что с ней произошло. И от этого ей стало еще страшнее. И она заплакала.

Раздались чьи-то шаги, и, на секунду заслонив низкий дверной проем, внутрь помещения вошел человек. Мужчина, высокий, широкоплечий. Он склонился над ней. В отличие от прошлых раз изображение не расплывалось в ее глазах, оно было вполне четким.