Ледяные объятия (страница 2)

Страница 2

Он выздоравливает и, сопровождаемый собакой, пешком идет в Кельн. К этому времени он снова прежний. Снова синий дымок из его коротенькой пенковой трубки уплывает кольцами в утреннее небо; снова он мурлычет старинную студенческую застольную песню и снова останавливается там и тут, чтобы осмотреться и сделать набросок.

Он счастлив, и он забыл свою кузину – а значит, вперед, в Кельн.

Это происходит, когда он стоит перед величественным Кельнским собором[1]; его пес рядом с ним. Уже поздно; колокола только что прозвонили, часы показывают одиннадцать. Луна струит свои лучи на это невероятное сооружение, и глаз художника, скользя по шпилям, витражам и прочему, вбирает совершенство его форм.

О своей кузине утопленнице он вовсе не думает; он забыл ее, он счастлив.

Внезапно некто – или нечто – обвивает сзади холодными руками его шею. Пальцы сцепляются на его груди. Однако позади никого нет, и на каменных плитах, залитых лунным светом, всего две тени – его самого и собаки. Он быстро оборачивается: просторная площадь тоже пуста. И он не видит этих ледяных рук, обвивших ему шею, только чувствует их.

Объятие не призрачно, ибо он нащупывает эти руки, но и не реально, ибо руки невидимы.

Ему не нужна эта ледяная ласка; он хочет высвободиться и хватает руки; сейчас он их расцепит, сбросит со своей шеи. Пальцы длинны, тонки и холодно-влажны, а на безымянном пальце левой руки он обнаруживает матушкино кольцо – золотую змейку, – то самое, о котором всегда говорил, что не глядя узнает его из тысячи. И вот он его узнал!

Холодные руки мертвой кузины обняли его за шею – влажные пальцы сцепились у него на груди. Он спрашивает себя, уж не рехнулся ли.

– Ко мне, Лео! – командует он собаке. – Ко мне, малыш!

Ньюфаундленд, встав на задние лапы, передние кладет хозяину на плечи, но под лапами – мертвые руки, и Лео исторгает жуткий вой и отскакивает от хозяина.

Так студент и стоит: в лунном свете, в ледяных объятиях, – а поодаль от него жалобно скулит собака.

В конце концов сторож, всполошенный собачьим воем, выходит поглядеть, где на площади непорядок, и тотчас ледяные руки исчезают.

Студент ведет сторожа к себе в гостиничный номер, одаряет деньгами; он так благодарен ему, что готов отдать половину своего скромного капитала.

Повторится ли объятие утопленницы – вот о чем его мысли.

Отныне он старается не оставаться в одиночестве: заводит сотню знакомств, делит комнату с товарищем-студентом. Если вдруг пустеет общая комната гостиницы, он выбегает на улицу. Его странное поведение замечено; в нем начинают подозревать безумца.

Но, несмотря на все усилия, он еще раз остается один. Из общей комнаты все куда-то подевались, и он под нелепым предлогом спешит выйти на улицу, но и улица пустынна, и вот вторично он чувствует, как на его шее смыкаются холодные руки, и вторично на его зов ньюфаундленд Лео пятится с жалобным подвыванием.

После этого случая он покидает Кельн – вновь пешком, теперь уже потому, что вынужден экономить. Он прибивается к бродячим лоточникам, шагает бок о бок с поденщиками, заговаривает с каждым путником, которого посылает ему дорога, и с утра до ночи старается быть среди людей.

Ночует он в кухнях постоялых дворов, устраивается возле очага, и все равно он часто совсем один, и даже почти привык к ледяным объятиям.

Много месяцев минуло со смерти его кузины: позади и осень, и зима; вновь настала весна. Деньги у него на исходе, здоровье расшатано; он – тень себя прежнего. Он скоро будет в Париже. Он поспеет как раз к карнавалу. О, как он спешит! Париж во время карнавала – вот где он ни на миг не останется один, не претерпит ласку утопленницы; как знать: может, он обретет былую веселость, здоровье его поправится, он вернется к живописи, заработает известность и деньги своим искусством.

Как тяжко ему дается преодоление последнего отрезка пути, ведь день ото дня он слабеет, он буквально еле передвигает ноги!

Но все когда-нибудь кончается; кончилась и дорога – долгая унылая дорога. Перед ним Париж, и он впервые вступает в этот город, о котором столько мечтал; в город, который миллионом своих голосов изгонит фантома.

В этот вечер Париж для него – скопление огней и звуков, и он растерян. Огни пляшут перед глазами, ни на миг не замирая, оглушительная музыка бьет по ушам, а голова будто сама собой поворачивается направо и налево, ибо он не в силах разобраться в этом хаосе.

И все же ему удается отыскать здание оперного театра, где дают бал-маскарад. У него хватает денег, чтобы купить входной билет и взять напрокат домино, которое скроет его обноски. Кажется, всего миг назад вступил он в ворота чудесного города – а уже оказался в самой середке разнузданного веселья.

Нет больше тьмы, нет одиночества, а есть буйная толпа, галдящая и пляшущая, и есть хорошенькая дебардерка[2] – повисла у него на локте.

Ему весело, о как ему весело. По всем признакам, вернулось прежнее, легкое отношение к жизни. Вокруг говорят о каком-то пьяном студенте возмутительного поведения; он слышит голоса, он видит, что указывают на него, хотя он со вчерашнего дня губ не омочил и даже сейчас пить не станет, хотя губы сухи, а в горле пожар; он просто не может пить.

Он охрип, и трудно разобрать его слова, но отчаянно весел, и это потому, что вернулась былая беспечность.

Прелестница дебардерка явно утомилась – ее руки на его плечах тяжелее свинца. Прочие танцоры выбывают один за другим.

И одна за другою гаснут свечи в канделябрах.

И в мутной полумгле, которая не относится ни к ночи, ни ко дню, очень бледно выглядят гирлянды и прочие украшения.

Сквозь полуоткрытые ставни проникает полоска холодного серого света – это новорожденный день; умирающие огни уже еле мерцают.

И в этом свете прелестница тоже меркнет. Вот только что так ярки были ее глаза. Он смотрит ей в лицо, он наблюдает угасание этого блеска. Он все смотрит. Лицо бледнеет под его взглядом; оно совсем белое!

А теперь взгляд возвращает ему только тень лица.

А теперь нет ничего – ни блестящих глаз, ни лица, ни тени от лица. Он один, один в огромном зале.

Он один, и в чудовищной тишине слышит эхо собственных шагов, ибо втянут в жуткую пляску, которая длится без музыки.

Ритм задает только биение в его груди, ибо шею вновь обвили холодные руки, и они-то вертят его, и не стряхнуть их, не оттолкнуть. Ему не выскользнуть из ледяной хватки: она неумолима, как смерть. Он оглядывается: никого, только он один в огромном пустом зале, – но он же чувствует: они здесь, холодные, как из могилы, куда как реальные в каждой подробности – длинные тонкие пальцы – и кольцо, которое когда-то носила его матушка.

Он пытается крикнуть, но истерзанное жаждой горло бессильно. Тишину нарушает только эхо шагов – это его шаги, и ему не выпутаться из дикой пляски, ибо она владеет им.

Кто сказал, что он пляшет без партнерши? Холодные руки сцеплены на его груди, и он уже не отталкивает эту ласку. Нет! Полька продолжается; она будет продолжаться, пока он не упадет замертво.

Огни погасли; через полчаса являются жандармы с фонарем. Они вошли, потому что на крыльце под дверьми выл ньюфаундленд, но зал пуст. Возле главного входа они обо что-то спотыкаются. Это студент; он мертв. Причины смерти – истощение, изнурение тела и разрыв аорты.

Гость Эвелины

Фатальная ссора с моим двоюродным братом Андре де Бриссаком завязалась на маскараде в Пале-Рояль. Сцепились мы из-за дамы. Причинами столкновений, подобных нашему, как правило, становились женщины, которые следовали стилю жизни, задаваемому Филиппом Орлеанским[3]; едва ли сыщется в этом «букете» хоть одна прелестная головка, которую человек, знающий нравы света и не чуждый его тайн, не счел бы забрызганной кровью.

Я не назову имени дамы, любовь которой мы с Андре де Бриссаком решили оспорить, для чего августовским утром, когда только-только занималась хмурая заря, пересекли мост и направились к церкви Сен-Жермен-де-Пре, за которой был пустырь.

В те дни в Париже хватало прекрасных собой гадин, и женщина – объект нашей ссоры – была одной из таковых. До сих пор мое лицо холодит августовский ветер, хотя сам я нахожусь в унылой комнате моего шато Пюи-де-Верден, и сейчас ночь, и нет свидетелей того, как я предаю бумаге престранный случай из собственной жизни. Перед моим взором поднимается над рекой белый туман и вырастают мрачные очертания «Шатле»[4]; квадратные башни собора Парижской Богоматери преувеличенно черны на фоне бледно-серого неба. Еще яснее я вижу красивое юное лицо Андре: он стоит напротив меня, – рядом его приятели, оба они мерзавцы, обоим невтерпеж увидеть развязку этого противоестественного поединка. Странную группу тем ранним утром представляли мы – молодые люди, только-только покинувшие душные и шумные залы, в которых регент задавал бал-маскарад. Андре щеголял в старомодном охотничьем костюме, точь-в-точь таком, как на одном из портретов из шато Пюи Верден; я был одет индейцем, чем намекал на Миссисипскую компанию Джона Ло[5], остальные были в кричащих нарядах с вышивкой и драгоценными каменьями, столь тусклыми в бледном свете зари.

Наша ссора носила жестокий характер и могла иметь лишь один исход, притом самый трагический. Я ударил Андре; след от моего удара алел теперь передо мной на его женоподобном лице. Взошло солнце – и отметина в его лучах сделалась багровой. Но моя собственная душевная боль была свежа, и я еще не ведал, каково оно – презирать себя за вспышку животного бешенства.

Нанести Андре более чудовищное оскорбление я, наверное, и не смог бы. Он был любимцем фортуны и женщин; я – солдатом, загрубевшим в сражениях за Отечество, который в будуаре условной маркизы Парабер[6] держался не многим учтивее дикого кабана.

Итак, мы ринулись в бой, и я смертельно ранил Андре. Жизнь была столь дорога ему; полагаю, отчаяние сжало свои тиски, когда Андре почувствовал, как из раны, пульсируя, хлещет сок жизни – кровь. Распростертый на земле, мой кузен поманил меня, и я склонился над ним, встав на колени, и сказал:

– Прости меня, Андре.

Он обратил на мои слова внимания не больше, чем на плеск речных волн.

– Вот что, Гектор де Бриссак, – заговорил он. – Знай: я не из тех, кто верует, будто человек уходит из этого мира, когда его глаза стекленеют, а челюсти сжимаются. Меня похоронят в древнем фамильном склепе, и ты станешь хозяином шато Пюи-де-Верден. О, мне известно, как легко нынче воспринимают смерть. Дюбуа рассмеется, услыхав, что я убит на дуэли. Меня снесут в склеп, отслужат мессу за упокой моей души, однако наш с тобой спор еще не закончен, дражайший кузен. Я застану тебя врасплох – ты не предугадаешь, где тебе явится мое лицо с безобразным шрамом, то самое лицо, которым восхищались и которое любили женщины. Я навещу тебя в счастливейший твой час и встану между тобой и всем, что будет для тебя бесценно. Моя призрачная рука вольет каплю яда в кубок твоего блаженства. Мой призрачный силуэт заслонит солнце твоей жизни, ибо мужчины, чья воля, как моя, подобна стали, могут делать что пожелают, так-то, Гектор де Бриссак. А я желаю преследовать тебя после смерти.

Эту тираду Андре выдал прерывистым шепотом мне на ухо, ведь я склонился низко – к самым его холодеющим устам, – но стальная воля Андре де Бриссака была достаточно сильна для противостояния самой Смерти. Вот почему я уверен: он сказал все, что хотел, прежде чем навзничь упал на бархатный плащ (который был ему подстелен), чтобы уже никогда не поднять головы.

Так он лежал – с виду хрупкий юноша, слишком красивый и слишком утонченный для борьбы, именуемой жизнью, – но есть люди, которые помнят краткую пору его возмужалости и могут присягнуть, что Андре де Бриссак, этот гордец, обладал пугающими способностями.

[1] Занимает третье место в списке самых высоких церквей мира; с ним связано множество легенд, по одной из которых Герхард фон Риле, первый архитектор, заключил сделку с дьяволом, чтобы получить чертежи собора. – Здесь и далее примеч. пер.
[2] Обладательница дебардера – женского брючного карнавального костюма; аутентичное значение слова – портовый грузчик.
[3] Герцог Орлеанский – регент при малолетнем короле Людовике XV.
[4] Тюрьма, на месте которой ныне стоит театр с тем же названием, построенный в середине XIX в.
[5] Ло Джон (1671–1729) – шотландский аферист, «автор» первой в мире гиперинфляции. Не получив в Англии поддержки своим «прожектам», был призван регентом во Францию, близкую к дефолту, с целью улучшить финансовое положение страны. Ло основал компанию в Луизиане, разрекламировав этот регион как чрезвычайно богатый, но барышей для акционеров не последовало (афера известна как «пузырь Миссисипи»). С подачи Ло стали в огромном количестве печататься банкноты, которые население обменивало на золотые и серебряные монеты. После краха Миссисипской компании люди потребовали назад свои деньги – и грянул финансовый кризис чудовищных масштабов.
[6] Реальная историческая личность, фаворитка герцога Орлеанского.