На дне Одессы (страница 3)

Страница 3

– А мы со Степаном вместе работали, – продолжал Ваня. – Коли хочешь, голубка, знать, как это случилось, могу рассказать. Сидели мы с ним в припоре. Я буртовал камень, а он плашку (плита камня) распиливал. В 12 часов я бросаю лом и говорю ему – «Идем, охотничек милый наш, – мы все тут его так называли, – снедать». А он отвечает – «Успею. Дай только плашку распилить». Вот чудак! Он бы не ел, не спал и все работал. По ночам человек работал. «Чего не жалеешь себя?» – спрашиваю я его как-то. Смеется. «Разве я барин, чтобы жалеть себя? – отвечает. – Нельзя, братец ты мой, иначе. Надо скорее деньгу скопить и марш из этой могилы на Днестр. А как там, брат, хорошо. Воздуху-то, воздуху сколько. Плавни, братец мой, какие. Красота. Особенно, когда солнце на заходе. А утки – кра, кра, кра!..» Расписывает, расписывает, а у самого голос и руки дрожат.

Ваня сделал небольшую паузу и продолжал:

– А я так располагаю, родная, что дядя твой из-за этих самых уток и жизни лишился. Весь день только и говорил об утках. Спать не давали они ему. Сколько раз он говорил мне: «А ты, Ваня, никогда не стрелял уток? Большое удовольствие. Эх! И набью же я их, как отсюда вылезу. Скорее бы, скорее. А то не выдержу. Задохнусь…» А на чем, бишь, я остановился? Да-а-с! «Дай только плашку, говорит, распилить». – «Пили, брат, – отвечаю. – Я тебе – не помеха», – и вылезаю из припора. Не успеваю вылезть, как слышу за спиной шум. Оборачиваюсь. Господи, Иисусе Христе! Потолок сел. Сел и накрыл Степана. Я сейчас назад и давай ковырять потолок ломом. Насилу откопал Степана. Сердешный. И что с ним сделалось! Понимаешь – голова разбита и мозги из нее лезут, спина переломана. Кровь рекой хлещет. Я нагибаюсь к нему и спрашиваю: «Что, брат Степан, охотничек наш милый и злосчастный, скажешь?» Он открывает глаза. А глаза у него совсем мертвые и что-то шепчет. Я нагибаюсь опять. Думаю, воды, дохтора или священника требует. Ан нет. Заместо этого слышу: «Вот они, уточки мои. Гулиньки, гулиньки. Ась, ась! Крепи шкот!» И с этими словами глаза закрыл.

Пока Ваня рассказывал, из колодца вылезли десять каменщиков. Они отряхнулись от желтой пыли, послушали немножко товарища, посмотрели равнодушно на Надю и разошлись. Кто пошел в трактир, а кто – в казармы.

Картина эта была для них не новая. Не проходило и месяца, чтобы к колодцу не являлись мать, сестра, дочь, отец или жена, не ударялись головой о снасти и не оглашали степь своими воплями.

Господи! Сколько людей погибло в этих колодцах, разбросанных по этой мрачной, неприветливой степи! Сколько крови пролилось в их узких галереях и припорах! Недаром каменщики говорят, что каждый камень городского жилья полит потом и кровью и что, будто, если прислушаться, то можно услышать, как он стонет и плачет.

Надя с содроганием выслушала рассказ Вани и опять закрылась руками. Из груди ее опять вырвались вопли и рыдания.

Ваня сказал ей еще несколько слов в утешение, попрощался и удалился вместе с товарищами.

Возле колодца остались только Надя и тяжчик. Дождь усилился. Тяжчик, промокший до костей и сильно проголодавшийся, подошел к Наде, растормошил ее и сердито сказал:

– Будет плакать. Грешно.

Она подняла голову.

– У меня, – продолжал тяжчик, – 40 рублей его, Степана, на хранение сданные, лежат. Да еще две рубахи нижние, сподники, новый пиджак и портки. Идем. Я тебе сдам их.

Надя машинально встала и поплелась за ним, под дождем, в казарму. Получив все, она поехала сейчас же на кладбище.

Неуютно было на кладбище. Деревья стояли оголенные, на всех дорожках лежала грязь. Отыскав при помощи сторожа могилу дяди – разбухшую от дождя, – она упала на нее, как на подушку, обняла и зарыдала.

«Если что со мной случится, – вспомнила она слова дяди, – немедля поезжай в деревню. Здесь без меня тебе оставаться никак нельзя. Пропадешь. Не забудь».

И ей показалось, что она слышит опять его голос и эти самые слова. Точно он говорил из могилы.

«Да-да, – лепетала Надя. – Я не забуду. Я поеду».

И она встала с могилы с твердым намерением завтра же поехать в деревню, вырваться вон из смрадной кухни на родной Днестр. И она поехала бы, если бы не хозяйка ее и «Яшка-скакун».

Ах, этот Яшка-скакун! И зачем он подвернулся?!

II. Яшка-скакун

Яшка был смелый и ловкий скакун. Своей смелостью и ловкостью он ярко выделялся из сотен бесцветных толчковских, пересыпских и портовых скакунов и считался первым скакуном в Одессе.

Вскочить на задок экипажа, направляющегося в Овидиополь, в мгновение ока отрезать чемодан, стащить с телеги поросенка, клетку с квочками или цесарками, бочонок вина, свиту (кожух), мешок с ячменем, крынку с творогом, прыгнуть на рессоры быстро бегущих дрожек и вытащить из кармана ездока массаматам (кошелек) или бимбор с лентой (часы с цепочкой) так, чтобы тот не только не заметил, но и не почувствовал, было для него забавой и шуткой. Это давалось ему так же легко, как плюнуть.

Главной ареной его был толчок (толкучий рынок). Вот благодарная для всякого скакуна арена. Мимо толчка с утра до вечера, как молочные реки, текут из окрестных деревень в город и обратно телеги, нагруженные всяким добром, а на трех площадях его – на этих кисельных берегах, окруженных как бы громадами грязно-белых скал – трехэтажными и четырехэтажными домами – вечно толчея, вечно пропасть всякого темного и наивного люда, объегорить которого и обобрать очень легко. И Яшка подвизался на этой арене с большим успехом, как артист, как величайший маг и фокусник.

Неслышно, как зефир, он перелетал от одного чужого кармана к другому и грациозно и легко, как стрекоза, перескакивал с воза на воз, тащил носовые платки, кошельки, хватал все, что приятно ласкало его глаз, сеял кругом плач, причитания, смех, возмущение и глубоко комические и вместе с тем глубоко драматические сцены.

Не угодно ли такую сцену? В море народа, зачернившего все улицы, все углы, острые и тупые, толчка, бурлящего и грохочущего, въезжает на своей телеге жлоб (мужик). На задке телеги под полуденным ярким солнцем жар-жаром горит красный сундучок, расписанный «пукетами» роз и позвякивающий своим новеньким английским секретным замочком. Сундучок сей – свадебный подарок его дочери-невесты.

– Но-но! Сторонись! – покрикивает жлоб и нахлестывает кнутовищем своих рыжих лошадок, тычущих в народ свои потные морды.

Народ, занятый рассматриванием покупаемых вещей – сапог, пиджаков, сорочек, гармоник, игрой в ремешки[10], медленно поднимает головы, с улыбкой оглядывает смешного мужика, похожего в своей свите, бараньей шапке, надвинутой на самые глаза, и круглой бороде на тюленя, и неохотно и вяло расступается. Мужик сердится и нервничает. Он проползет вместе со своей телегой и одрами аршин с четвертью и стоп. Потом – опять аршин с четвертью и опять стоп. И так без конца.

– Но-но! Сторонись! О, штоп вас, идолы! На дорогу стали! – ревет он, выведенный из терпенья, медведем.

Ругань его, рев и сердитое лицо вызывают в толпе раскатистый смех, шутки и остроты.

– Чего сердишься? Подумаешь, начальство, писарь или староста едет, – говорит ему спокойно и серьезно степенный барышник, как елка увешанный часами, цепочками и миниатюрными костяными брелоками, в которых можно увидать очень занимательные картинки – почтенную матрону, вылезающую из ванны, и девственницу без лифа с распущенными волосами.

– Боже мой! Боже мой! – скулит жлоб. – Да как же, милый человек, не сердиться? Едешь, едешь, и никакого тебе удовольствия. Все на одном месте стоишь.

– Ну и постой. Эка беда, – по-прежнему спокойно замечает ему барышник.

– Э-ге-ге! – вмешивается в разговор бойкий паренек. – Тпру! Скажи, друг любезный, где ты этих лошадок достал? – и паренек останавливает за уздцы лошадей.

– Как где достал? Мои лошади.

– А не краденые!? Мишка! – орет на весь толчок паренек. – Трофима лошади, те самые, что у него прошлой зимой украли. Ей-Богу!

– Ну-у-у?! – откликается Мишка.

– Вотчепись (отвяжись), шарлатан! – ревет свирепо мужик и, как назойливую муху, отгоняет паренька кнутом.

Паренек, Мишка и несколько человек солдат заливаются.

Перебрасываясь такими фразами и комплиментами и огрызаясь, мужик, как в ладье, плывет в своей телеге по бурному толчковскому морю, дергает вожжи, помахивает кнутом, гребет-гребет и никак не может справиться с этим морем и новыми волнами в образе все прибывающего из казарм и окраин люда.

– Но-но!

Он больше не ревет медведем, а хрипит. Вдруг над ухом его раздается насмешливый голос солдатика:

– Где твой сундучок, дяденька?

Дяденька поворачивает голову, и глаза его под бараньей шапкой выкругляются до крайних пределов. Черная туча оседает на его лицо.

Сундучка нет. Он исчез.

Жлоб всплескивает руками.

– Царица Небесная, – шепчут его губы.

– Вот он, твой сундучок! – раздается опять у него над ухом тот же голос.

Жлоб привстает, зажмуривается и смотрит в указанную сторону. Точно! Вот он, его сундучок. Подобно морской свинке, ныряет сундучок в море голов, плеч и рук. Он то появится высоко над головами, сверкнув своей красной спинкой, расписанной пукетами роз, то нырнет. Вверх, вниз! Вверх, вниз!

Упавший до хрипоты голос жлоба поднимается вдруг до соловьиного свиста, до свиста большефонтанской сирены и над толчковским морем пролетает потрясающее:

– Караул! Держите вора! Люди добрые! О-о-ой!

«Дзинь!» – звенят и дрожат, как струны, стекла в «Орле» над винной лавкой от этого вопля.

Весь толчок, как один человек, вздрагивает, поворачивает головы, и глазам его представляется такая картина: посреди улицы стоит телега, со всех сторон затертая человеческими волнами, а на телеге, вытянувшись во весь рост, с искаженным страданием и бешенством лицом – мужик и рвет на себе волосы. Тяжелая картина.

– Где он?! – раздаются возгласы.

– Вот, вот! Держи! Караул! Люди добрые! О-о-ой!

Жлоб соскакивает с телеги и, разрезая дюжими руками человеческие волны, устремляется вслед за ныряющим сундучком. Он разбивает себе нос, губы и брови о встречные локти и лбы, падает. Но он ничего этого не замечает. Все энергичнее и энергичнее работая руками, он не спускает горящих глаз с сундучка.

Расстояние все сокращается. Скоро, скоро сундучок будет в его руках.

– Лови! Держи его! – надрывает он грудь.

Но вот силы покидают его. Он опускает руки, останавливается, утирает выступившие на лбу и на носу кровь и пот, тусклыми глазами глядит, как родной сундучок его уносится все дальше и дальше течением. Вот он сверкнул в последний раз на солнце своими пукетами роз, подразнил английским секретным замочком и канул.

Жлобу показалось, что вверх на поверхности голов всплыли пузыри. Конец!

Жлоб, для того чтобы не упасть, прислоняется к фонарю и озирается вокруг бессмысленными глазами, оглушаемый криками:

– Лимонный квас! Ква-ас! Копейка стакан!

– Господа кавалеры! Жареные семячки. Пожалуйте, г-н фельдфебель!

– Са-а-харное мороженое! малиновое, сливочное! Сам бы ел, да хозяин не велел.

– Хороший пиджак! Кому надо? Ну-у-у?!

– Часы с шестнадцатью камнями, без одной починки!

– Весьма и очинно занимательные книжки «о том, как солдат спас Петра Великого», «Смерть Ивана Ильича» и «Бог правду видит, да не скоро скажет», сочинение его сиятельства графа Льва Николаевича Толстого! За маленькие деньги большое удовольствие!

– Чего на ноги лезешь!? Кэ-эк двину в нюхало, юшкой красной обольешься. Черт!

Жлоб стоит-стоит, смотрит на всех, смотрит, да как хлопнется о землю, да как зальется горячими слезами, да как завопит:

– Душегубы, грабители!

Народ пожимает плечами и никто, кроме бабы в ситцевой кофте, толстой, как сорокаведерная бочка, с корзиной семечек в руке, не скажет ему теплого слова.

– Ах, Боже мой, Боже мой! Ни за что человека обидели, – тянет, покачивая головой, баба. – И что они с ним, сердешным, мужичком милым сделали. И чего ты, родной мой, землячок милый, не смотришь в оба, когда едешь? Надо смотреть. Тут ведь у нас жульманов, чтоб им подохнуть всем, больше, чем ржи в мешке. А-ай! Батюшки! – взвизгивает вдруг баба.

Какой-то скачок (мальчишка-скакун), обидевшись за неодобрительную рецензию о своих старших коллегах и наставниках, крепко смазал бабу по уху и тотчас же как в землю провалился.

[10] Воровская игра.