На дне Одессы (страница 6)
И над всем этим шипеньем и издевательствами царил звонкий, как металл, смех красивой мешочницы из джутовой фабрики. Стройная, пухлая, в тесной розовой кофте с короткими рукавами, в бордо-платье и с кучей светлых волос над круглым румяным лицом, с большими серыми глазами, она смеялась в лицо Яшке. Но он, как и прежде, ни на что и ни на кого не обращал внимания. Точно вокруг него никого не было.
Он все еще находился на вершине блаженства, витал где-то высоко-высоко над грешной землей, продолжал ломаться и тянуть:
– Ой ка-а-а-лараш, ка-а-лараш…
Но вот блестящий кавалергард, заблудившийся в лесу труб, в машине, замер вместе со своей палочкой в глупейшую позу манекена, и «божественная» музыка умолкла.
Яшка перестал ломаться.
Теперь настал самый торжественный момент. Яшка сделал серьезное лицо, точно собирался решить один из важнейших мировых вопросов, решительно подошел к столам с пивом, навалился на них животом, наддал, и столы вместе с бутылками с оглушительным звоном и грохотом полетели на пол.
Получилась отвратительная картина. На полу валялась куча битого стекла и стояла отвратительная лужа грязного пива.
Вон, во все стороны, смешавшись с окурками, спичками и шелухой семечек, побежали коричневые ручьи.
Публика зароптала, как лес в непогоду.
– Что, он с ума сошел?! – воскликнула красивая мешочница.
Она теперь не смеялась, а с сердитым и озабоченным лицом подбирала выше колен свое бордо-платье. Она боялась, чтобы оно не испачкалось пивом.
Совершив этот подвиг, Яшка победоносно оглядывал публику и как бы ждал награды и поощрения.
«Вот, мол, какие мы. Вот как свежает Яшка», – говорили его мутные глаза.
Но напрасно он ждал награды и поощрения. Все, напротив, были возмущены его цинизмом больше прежнего, и у всех сжимались кулаки. Им всем – этим честным рабочим, каждый грош добывающим кровью и потом, – претило подобное бессмысленное транжирование денег.
За столом, за которым сидели литейщики, произошло движение. Упомянутый рыжий, широкогрудый литейщик засучил на своей могучей руке рукав и стремительно встал из-за стола. Лицо его пылало, как горн, зеленые глаза метали искры, и весь он дрожал, как наковальня под ударами молота. Он хотел проучить скакуна, показать ему, как смеяться над честным рабочим. Но товарищи не пускали его. Они окружили его, держали за плечи и руки и твердили:
– Оставь.
– Плюнь.
– Не заводись.
Сценка эта обратила на себя внимание всего трактира, и все теперь перевели глаза с Яшки на богатыря-литейщика, который рвался из объятий своих товарищей, гремел по столу громадным кулаком и кричал, задыхаясь:
– Пусти! Пусти, говорят! Я покажу ему, как смеяться над честными людьми. Я научу его уважать копейку. Я ребра переломаю ему, голову разобью, нос откушу.
И литейщик скрипел своими белыми здоровыми зубами, точно прокусывал нос скакуну. Но товарищи по-прежнему крепко держали его и не пускали.
– И охота тебе с каждой грязью связываться, – урезонивали они его.
Литейщик мало-помалу успокоился, остыл и согласился с товарищами:
– Правда ваша. Не стоит с такой грязью связываться. Руки испачкаешь. А жаль.
Он медленно откатил рукав, рухнул на стул и сел спиной к машине, чтобы не видать Яшки и безобразной картины – кучи стекла и грязного пива, залившего весь пол трактира.
В то время как публика, глядя на эту сцену, выказывала волнение и беспокойство, Яшка казался спокойным. Только частое подергивание мускулов его желтого скуластого лица и дрожание губ и рук выдавали его волнение.
Он видел, как поднялся литейщик, видел, как он рвется к нему с угрозой. Но он не сдрейфил (не струсил). Он не двигался с места, ждал, чтобы тот подошел к нему, вызывающе смотрел на него и в ожидании перебирал в кармане пальцами правой руки острую сталь финского ножа.
Лицо у него было злое, холодное и говорило:
«Подойди только. Будешь доволен».
И он глазами выискивал в крупной фигуре литейщика подходящее место, куда ткнуть нож. Самым подходящим местом, по его мнению, была широкая, обложенная толстым слоем жира грудь.
Но когда литейщик сел, холодное и злое лицо Яшки сделалось торжествующим.
«Что? Не стоит связываться с грязью? Сдрейфил? Знаю», – говорило теперь его лицо.
Яшка перестал играть ножом, велел машинисту играть «Марусю» и опять оглянул публику.
Оглянул и усмехнулся.
– Боже мой, Боже мой, какие мы сердитые, – проговорил он вполголоса и комично всплеснул руками.
Кругом, точно раззадоренные петухи, готовые каждую секунду броситься на него, сидели за столиками люди.
Яшка стал заигрывать с ними. Так заигрывает на арене тореадор с быком.
В десяти шагах от Яшки сидел коренастый биндюжник с серьгой в ухе и пил чай. Пил и, видимо, боролся с собою:
«Подойти к скакуну и дать ему в ухо или не подойти?»
Яшка нахально уставился в него, и биндюжник прочитал в его глазах:
«А вот не подойдешь. Духу у тебя не хватит».
И действительно, у биндюжника духу не хватило. Да у кого духу хватит связаться со скакуном? Он человек – отчаянный. Ему, что грош, что чужая жизнь – все единственно. Тюрьма – дом его отчий.
Игра эта захватила Яшку, и он продолжал ее.
– На, съешь! Рррр! – крикнул он громко биндюжнику и показал ему внушительную фигу.
И биндюжник преспокойно съел ее.
А Яшка страсть как любил подразнить трактирную публику и посмеяться над ее бессилием. В этом была вся соль его форса.
Этот трактир напоминал пасть льва, куда Яшка, подобно укротителю, смело вкладывал голову.
Но горе тому, кто осмелился бы тронуть его. Вся злоба, которая накопилась у него годами на эту честную публику, заклеймившую его вором, проснулась бы, как тигр, разбуженный стрелой.
Питать злобу и ненависть ко всем Яшка стал еще в детстве. Рожденный в стружках, под навесом на Косарке[12] несчастной женщиной, задавленной нуждой, и потом брошенный на площадь, он, как щенок в осеннюю ночь, увивался за всеми и молил ласки. Но никто не замечал его, и он рос одинокий, никому не нужный, терпя голод, холод, и вместе с ним росла в его детской груди мучительная злоба. Злоба на весь мир, на всех…
Машина тянула плакучую, душу выворачивающую «Марусю», и под звуки ее эта накопленная им годами злоба просыпалась и росла, как зарево над горящим лесом.
О, если бы он мог сжечь сейчас своим дыханием всю эту ненавистную публику, если бы он мог обрушить на нее потолок!
Яшка машинально полез в карман, где лежал нож, посмотрел горящими глазами в упор публике и хрипло засмеялся.
«Чего же вы сидите, честные люди, как идолы, и не подходите? Трусы!» – хотел он сказать своим смехом.
Когда он нащупал нож, легкая дрожь пробежала по его телу. С каким наслаждением он вонзил бы сейчас в кого-нибудь нож по самую рукоятку и несколько раз повернул бы его.
«И чего он не подошел?» – простонал Яшка и с сожалением посмотрел на обидно сидевшего спиной к нему литейщика.
Натешившись и разозлив до крайних пределов публику, Яшка расплатился за разбитые бутылки золотом, щедро одарил машиниста, Мишку и, провожаемый последним до экипажа, оставил трактир.
Яшка сел в экипаж и поехал дальше. За ним по-прежнему потянулись со своими дрожками ваньки и понеслись с гиканьем и свистом стада хвостатых и босоногих мальчишек.
Вечером этого дня он сидел в жалком трактирчике пьяный, без пальто, без кашне, часов, галош, лакированных ботинок и лорнета. Все было прокучено, и вместо всего этого на нем были его знакомый старый пиджачок и тонкие, как паутина, штанишки. Он сидел в кругу товарищей и хвастал:
– А как я свежал нынче. Боже мой, Боже мой. Понимаешь? Тут тебе машина «калараш» играет, тут тебе жлобы (дураки) сидят злые такие, «чахотка и болесть берет их», а тут – столы с пивом. А я как возьму столы и опрокину их. Бутылки дзинь! На полу – целый ставок пива. И никто не смей слова сказать. Зекс (не тронь)! Потому что за все массаматам отвечает (кошелек платит). Вот так жисть. Умирать не стоит.
– Молодец, Яшка! – смеялись товарищи…
Таков был Яшка.
И с этим Яшкой столкнула насмешница-судьба Надю.
IV. Прощай, Днестр
Надя, придя домой на кухню с кладбища, стала торопливо, точно кто-то гнал ее в шею, – она даже не разделась, – снимать со стен свои расшитые полотенца, образки, лубочные картинки и совать их в сундук.
Вошла хозяйка.
– Ты что делаешь? – спросила она.
– Ухожу от вас, – тихо ответила Надя.
– Что-о-о? – удивилась та.
Сюрприз этот был для хозяйки неожиданный.
Надя перестала возиться с полотенцами и образками, повернулась к хозяйке, тяжело опустилась перед нею на табурет и глубоко вздохнула.
Хозяйка широко раскрыла глаза и всплеснула руками. Надя была неузнаваема. Лицо ее было бледное, глаза и веки красные, опухшие, волосы мокрые и растрепанные, платье грязное и вся фигура – жалкая, скомканная.
– Где была? Что случилось? – спросила хозяйка.
– На кладбище… Дядя Степан помер.
Надя прикусила губу, чтобы не разрыдаться. Но это не помогло ей. Слезы прорвались, как вода через плотину, и вся фигура Нади затрепетала и забилась, как в лихорадке.
Хозяйка подошла к ней, положила на ее голову руку и стала успокаивать:
– Что делать, милочка. Все под Богом ходим. Все смертны. И наш час придет.
Надя с трудом успокоилась. Утерев рукавом последнюю слезинку, она снова подошла к сундуку и стала перекладывать платья. Хозяйка нахмурилась и сказала:
– Чего ж тебе уходить? Ну, дядя умер. Что ж такое?
Хозяйка и думать не хотела об уходе Нади. Надя была для нее – сущий клад. Она была «за все». Стирала белье, гладила, мыла полы, варила, пекла, детей нянчила. Чего только она не делала! При этом она была безответна, как пень.
Ты ее и «дурой» и «дрянью», чем угодно обзывай, а она тебе – ни слова. Точно воды в рот набрала. И за все эти таланты получала 4 рубля.
– Чего ж тебе уходить? – повторяла, хмурясь сильнее, хозяйка.
Надя посмотрела на нее грустными глазами и ответила:
– Дядя при жизни наказывал уйти отсюда. «Если что со мной случится, – говорил он, – немедля поезжай в деревню. Здесь без меня тебе оставаться никак нельзя. Пропадешь».
– Глупости… Оставайся.
– Н-не могу. Завтра еду.
Хозяйку вдруг взорвало, как пороховой погреб, и из мягкой и ласковой она превратилась в мегеру. Она покраснела до ушей, топнула ногой и раскричалась:
– А я тебя не пущу! Ах ты, скотина! Держала я тебя все время из жалости. Приехала ты из деревни дурой. Юбки нижней накрахмалить не умела. Что такое шнельклопс и бифштекс, не знала. Я, я всему тебя научила. Гладить, стирать, варить, жарить. Ты, по-настоящему, должна мне быть благодарна. Руки и ноги целовать. А ты вот научилась и теперь бросаешь меня. Я знаю. У тебя другая служба. Кто-то сманил тебя. Кто – говори!? Не эта ли кривая, Соколова, – учительница несчастная!? Она давно сманивала тебя. Полтинником лишним соблазняла. И чем она кормить тебя будет? Самой жрать нечего. Дядя твой умер? Не верю я тебе, не верю, не верю! Выдумала. Все вы, деревенские, выдумываете. Одна выдумывает, что замуж выходит, другая, что мать домой требует. А сколько шкоды ты мне наделала за то время, что служишь?! Каждый день у тебя то стакан лопнет, то ламповое стеклышко, то тарелка разобьется, то керосин вытечет. Позавчера только новый абажур разбила. Если бы я хотела подать на тебя в суд, то 50 рублей содрала бы с тебя. Неблагодарная ты! Где я сейчас, скажи, служанку найду? Послужи еще неделю, пока другую найду, а потом ступай на все четыре стороны. К черту даже. Счастье, подумаешь, какое. Таких, как ты, тысячу можно найти. Мало вас по справочным конторам и базарам шляется!