Доверие (страница 10)
Только одного человека катастрофа, казалось, обошла стороной. Ошеломленным коллегам Раска понадобилось несколько дней, чтобы вполне осознать его положение. Пресса вскоре последовала их примеру. Раск не просто прошел сквозь шторм невредимым – он, по сути, извлек из него колоссальную прибыль. В течение летних месяцев, предшествовавших краху, он постепенно, задействовав дочерние компании, начал ликвидировать свои позиции и покупать золото, поскольку этот актив, привлекаемый и поглощаемый спекуляциями, становился дефицитным как на Уолл-стрит, так и в Лондоне. Что вызывало еще большее изумление, так это точность, с какой он продавал без покрытия огромное количество акций тех самых компаний, которые позже особенно пострадали в кризис. Он договаривался о поэтапных займах акций у бесчисленных брокеров, когда они были на пике, и тут же продавал, пока они еще оставались в цене. Словно он знал, что рынок обвалится, и просто выжидал, пока эти самые акции достигнут дна, чтобы выкупить их за бесценок и вернуть брокерам, получив в процессе баснословную прибыль. Было что-то устрашающее в его неукоснительной систематичности на всех этапах – от выбора компаний и до расчета времени и скрытности сделок. Параллельно с этим он разорвал все остававшиеся связи по долгам, которые объединил и продал в качестве ценных бумаг, и все они вскоре оказались просрочены. Он даже вышел из капитала всех своих фондов, включая и тот, что был учрежден для рабочего человека. В среду, 23 октября, торговый зал биржи накрыл эпический потоп приказов на продажу. Никто не понимал, в чем дело, но, когда всего через два часа Уолл-стрит закрылась, рынок опустился более чем на двадцать пунктов. Следующий день вошел в историю как «Черный четверг». Еще через пять дней, в «Черный вторник», индекс Доу упал на восемьдесят пунктов и акции обесценились на сумму, эквивалентную половине совокупного национального продукта.
Среди всеобщего разорения, в окружении обломков, стоял один лишь Раск. И стоял он в полный рост, выше, чем когда-либо, ведь убытки большинства спекулянтов стали его прибылью. Он всегда умел извлекать выгоду из хаоса и неразберихи, что неоднократно подтверждали его виртуозные операции при задержке тикера, но случившееся в последние месяцы 1929 года не имело прецедентов.
Как только такая картина вполне оформилась, общество не замедлило высказать свое мнение. Это Раск заранее спланировал биржевой крах, говорили люди. Хитростью он разжег безрассудный аппетит к займам, которые, как он знал, невозможно будет погасить. Исподволь сбрасывал свои акции и расшатывал рынок. Искусно распускал слухи и вызывал паранойю. Безжалостно низверг Уолл-стрит и держал под каблуком, устроив распродажи накануне «Черного четверга». Все случившееся – падение цен на акции, неопределенность, игра на понижение, повлекшая за собой панические продажи и в конечном счете крах, погубивший миллионы, – было подстроено Раском. Это его рука направляла невидимую руку рынка[12].
Несмотря на пламенные речи, карикатуры в журналах и газетах (где Раска изображали, как правило, в виде вампира, стервятника или хряка) и распространение мутных или откровенно сфабрикованных разоблачений его карьеры, никто в здравом уме не верил, что один человек был в состоянии обрушить экономику целой страны – и вместе с ней экономику большей части мира. Однако почти всем хотелось найти козла отпущения, и эксцентричный затворник идеально подходил для этого. Так или иначе, даже если это не он спланировал кризис, не кто иной, как Бенджамин Раск, извлек из него неисчислимые выгоды. В финансовых кругах по всему миру, в том числе среди легионов нажитых им врагов, это вознесло его на заоблачные высоты.
Дорогая Хелен,Вы знаете, как я завалена работой – лекции, обзоры, статьи и прочая суета сует. Кажется, все сговорилось против моего писательства. А мне действительно нужно закончить эту рукопись. Я как никогда сожалею, но должна любезно отказаться от читательской программы в вашей прекрасной библиотеке до конца сезона. Пожелайте мне, пожалуйста, удачи с этим моим паршивым романом!С наилучшими пожеланиями,ВинниУважаемая миссис Раск,Надеюсь, эти несколько строк найдут вас в добром здравии. Вот уже около трех лет, как я устраиваю серии концертов для народа Каталонии, на которых лучшие в мире солисты и дирижеры выступают перед рабочими, фермерами и студентами. Я финансирую Ассоциацию концертов для рабочих, давая частные выступления, очень похожие на то, которое я собирался провести у вас дома на следующей неделе. Узнав недавно в подробностях об ужасном кризисе, сотрясающем вашу страну последние месяцы, я пришел к выводу, что молчание может оказаться уместнее музыки. Этим молчанием я надеюсь почтить бедственное положение американских братьев и сестер каталонских рабочих, для которых в конечном счете и предназначался концерт на следующей неделе. Я надеюсь, вы и ваши гости простите мне эту отмену в последнюю минуту.Искренне Ваш,П. КазальсУважаемая миссис Раск,Большое спасибо за ваше письмо. Хотел бы я отплатить вам за вашу поддержку в течение последнего года-другого. Но, как вы знаете, мой издатель пошел прахом, и бизнес в целом никудышный. Если так подумать, возможно, я ВСЕ-ТАКИ вам отплатил.Стать фермером и выращивать свою еду кажется не такой уж плохой идеей. А не выгорит, буду класть кирпичи. А не выгорит, в Голливуд подамся, писать для кинокартин. Но, может, раньше революция случится.Наилучших вам и вашему мужу,ПепМиссис Раск,Может, вы будете так любезны, что поможете мне в одном споре, завязавшемся намедни со знакомыми поэтами. Куда, по-вашему, Данте определил бы савантов с Уолл-стрит? В четвертый или восьмой круг ада? Жадность или обольщение? Между прочим, это может стать любопытной темой для одного из ваших будущих салонов. Пожалуйста, поделитесь мыслями, если найдется минутка. А если минутки у вас не найдется, меня устроит дайм[13].Ваш всяко-разно,Шелби УоллесХ дорогая,Извини, что пишу в последний момент. Ужасно простыла. Надеюсь, завтрашнее чтение пройдет удачно.Неизменно,МодВ течение месяцев, последовавших за крахом, из дома Расков, казалось, откачали весь воздух, оставив лишь напряженную, пронзительную пустоту. Словно сама реальность, независимо от человеческого восприятия, оказалась в полуобморочном состоянии. Люди вокруг Хелен просто исчезали. Впрочем, не все. Те, кто давно пытался приблизиться к ней лишь затем, чтобы подобраться к Бенджамину, воспользовались возмущением общественности, не замедлив показать себя верными сторонниками, достаточно храбрыми и стойкими, чтобы переждать бурю на стороне своих оклеветанных друзей. Но этих подхалимов Хелен удостаивала вниманием не больше, чем раньше. Они не могли заменить ей недавних знакомых, разом отвернувшихся от нее. Без писателей и музыкантов, обогативших ее мир за последние годы, ей пришлось снова довольствоваться тихим внутренним приютом своего детства и ранней юности и черпать утешение в своих давних одиноких привычках: книгах, дневнике, прогулках. В прошлом собственный внутренний мир представлялся ей бескрайним и непостижимо-безмятежным, точно космос. Теперь же он показался ей тесным и плоским. Пусть никто из участников и посетителей чтений и концертов не стал ей настоящим другом, но все вместе, как единая группа, они заняли важное место в ее жизни. Она утратила вкус к одиночеству.
По мере того как город после краха погружался в депрессию, Хелен становилось все труднее выходить из дома. Она понимала, что сторониться обездоленных семей, очередей за хлебом, закрытых магазинов и отчаяния на каждом осунувшемся лице было бы грубым гедонизмом, но понимала и то, что мучения, которые она испытывала, соприкасаясь с этой мрачной реальностью, были попросту одной из привилегий ее положения. Всякий раз, выходя на прогулку, она снова и снова сталкивалась с этим парадоксом – и однажды, гуляя к югу от Центрального парка, она решила, что с нее хватит. Тот день стал особенным. Все началось с давящего ощущения в груди. Напряжения в воздухе. Ей вдруг стало страшно, и она не могла понять, что случилось, а потом почувствовала чужое внимание. На нее глазели. Хмурились. Перешептывались. Отовсюду. Ухмылялись. Матерились. Шикали. Отовсюду. Было бы неудивительно, даже ожидаемо, чтобы отдельные люди узнавали ее и порицали. Но чтобы все? Ненависть звенела в каждом звуке – каждый клаксон, свисток и выкрик проклинал ее. Ненависть струилась из всех окон – из-за каждой занавески и стекла, сверкавшего на солнце, на нее кто-то щурился. Ненависть пропитывала гримасы и жесты прохожих – каждый из них представал перед ней злобным и безжалостным судьей. Разве не плюнула ей под ноги женщина с картонными чемоданами, переходя улицу? Разве газетчик не ругнулся между названием газеты и передовицы? Разве люди не затем переговаривались, чтобы двинуться за ней? Впервые в жизни ее охватил среди бела дня тот же ужас, какой она нередко испытывала по ночам с самого детства. Она понимала, что отчасти враждебность, которую она чувствовала, шагая по Лексингтон-авеню, должна была ей только мерещиться (как и во время бессонных ночей). Но значительная часть ее, вне всяких сомнений, была реальной. И неспособность отличить одно от другого ввергла ее в панику. Мир сделался зернистым; все звуки стали гулкими; кровь разжижалась; воздух загустевал. Все вокруг, куда ни глянь, причиняло боль.
У нее останутся смутные воспоминания о том, как она спешила домой, неуклюже семеня по лужам в неудобной юбке и туфлях. Под чей-то смех.
Хелен была готова принять, более того, искупить истинные причины паники, от которой ей хотелось провалиться сквозь землю в тот день. Она была готова заплатить за те страдания, которые помогли ее мужу разбогатеть сверх всякой меры. Отчасти чтобы наказать себя, она устроила себе домашнее заключение, хотя и понимала, что такое затворничество в значительной мере продиктовано страхом и стыдом, а стало быть, эгоизмом. Тем не менее, даже почти не выходя из дома, она безостановочно трудилась, без остатка отдаваясь благотворительной работе. Она создавала бессчетные рабочие места, строя новое жилье по всей стране (и поселяла практически задаром бездомные семьи), заново открывала фабрики и мастерские, иногда скупая оптом всю их продукцию (и бесплатно раздавала нуждавшимся), давала беспроцентные кредиты предприятиям, обещавшим держать свои двери открытыми (и никогда не требовала взыскания). При всем при этом она старалась сохранять анонимность.
Благосостояние Бенджамина было таково, что он мог без особых раздумий финансировать альтруистические начинания жены. Совершенно равнодушный к окружающей действительности, он не испытывал ни побуждения, ни морального долга помогать кому-либо. В жизни его, неизменно ограниченной работой и домом, ничего не менялось. Для него кризис был не более чем здоровым приступом лихорадки, после которого экономика восстановится, став еще сильнее. Крах в его представлении был ланцетом, вскрывшим гнойник. Хорошее кровопускание было необходимо, чтобы избавиться от опухоли, иначе говоря, чтобы рынок достиг настоящего дна и восстановился на прочном фундаменте. Раску даже приписывали слова о том, что, поскольку в результате кризиса не обанкротился ни один банк, это было всего лишь полезным слабительным средством.
Если он и помогал Хелен в ее начинаниях, то лишь из заботы о ней. За несколько месяцев после кризиса она изменилась – и не в лучшую сторону. Хелен заверяла его, что работа для нее единственное утешение, и он скрепя сердце продолжал финансировать ее проекты, объясняя ее понурый вид нехваткой сна и отдыха. Отчасти он был прав. Хелен действительно почти не спала, но не потому, что ее поглощала благотворительность. Работа, скорее, помогала ей отвлечься от истинных причин бессонницы. Страхи, терзавшие в темноте ее разум, больше не были бессвязными абстракциями. И их не стирал солнечный свет. Даже ее неустанная гуманитарная деятельность, обращавшаяся к более осязаемым источникам ее тревоги, не приносила облегчения. Поскольку теперь, после той прогулки по Лексингтон-авеню, Хелен преследовал страх, что ее мозг мог подтачивать тот же недуг, который охватил, изменил и подчинил себе ее отца. Она чувствовала, что мысли ее текут по-другому, и понимала, что в конечном счете не имеет значения, основано это ощущение на реальности или фантазиях. Важно было то, что она не могла перестать обдумывать свои мысли. Ее размышления отражались друг в друге, подобно параллельным зеркалам – и так до бесконечности: каждый образ внутри головокружительного туннеля смотрел на следующий, задаваясь вопросом, подлинник это или репродукция. Хелен сказала себе, что это начало безумия. Ее разум стал плотью для собственных зубов.
Все больше теряясь в новой, деспотической архитектуре своего мозга и не в силах больше доверять ни своим мыслям, ни памяти, она стала полагаться на свои дневники, которые неуклонно вела день за днем. Она надеялась, что та личность, какой она станет в будущем, сможет понять, читая эти записи, как глубоко она погрузилась в свое помешательство. Узнает ли она себя на странице дневника? Она то и дело обращалась к себе на этих страницах, прося себя поверить, что это на самом деле она написала в прошлом эти слова – пусть даже ее будущая личность откажется это признать; пусть даже, читая, она не сможет узнать свой почерк.