Американская дырка (страница 2)
Потом на открытой сцене берлинского Темподрома он выступил с Дэвидом Моссом, который под аккомпанемент ревущей «Поп-механики» (десяток саксофонов, два ударника за двумя установками, несколько утыканных заклепками хэви-металлистов с гитарами наперевес etc.) в стиле провокативного пения выл что-то на нескольких – попеременно – языках, а вокруг него под началом Африки кружились ряженые русские озорники-перформансисты с букетами цветов и живыми визжащими поросятами в руках. Определенно Курёхин по-своему любил животных.
Затем Курёхин устроил грандиозный спектакль в «Октябрьском», который (спектакль) в режиме живого времени транслировали по ТВ на всю Россию. «Гляжу в озера синие» – так называлось представление. На сцену, где бродило стадо гогочущих гусей, вывезли спеленутую бинтами из серебряной фольги мумию и начали ее неторопливо распеленывать. В результате перед публикой с грушей микрофона в руке появился мурлыкающий Эдуард Хиль – на тот момент и вправду арт-покойник. Курёхин как бы давал ему вторую жизнь. Там много еще было всяких безобразий, которым, без сомнения, удалось бы подыскать соответствующий ряд в сфере символического, если бы только сам Курёхин не заявил, что ничего, кроме позитивной шизофрении, в этом проекте не было и нет.
Позже, подыгрывая на думских выборах Александру Дугину, он совершил публичный жест и, как положено радикальному художнику, вступил в радикальную национал-большевистскую партию. Получив из рук польщенных отцов-основателей билет за номером 418, он закатил концерт-мистерию в черно-багрово-огненных тонах – на сцене раскачивались на качелях ведьмы, вальсировали центурионы, а на крестах заживо горели грешники.
Возможно, я путаю порядок событий – сути это не меняет.
Продолжать перечень его артистических подвигов и великолепных сумасбродств (были еще истории с тринадцатью арфистками, военно-морским оркестром, Обществом духовного воспитания животных, постановкой «Колобка» в Балтийском доме, после которой присутствовавший в театре Алексей Герман вздохнул печально: «Мне пора уходить из профессии», предложением Ростроповичу выступить в Кремлевском дворце дуэтом, но только Ростропович должен играть на рояле, а он, Курёхин, на виолончели и проч.) бессмысленно и даже вредно – слова все равно не могут выразить всю полноту невыразимой действительности, потому что сами же без умысла обкрадывают ее, как фотография, которая, копируя мир, тут же лямзит у него третье измерение. К тому же и у самого Курёхина с объективной действительностью отношения были далеко не самые прозрачные. Словом, описывать его бесчинства бесполезно, поскольку они затмевают любое описание. (Когда я дал послушать Оле «Ибливого Опоссума», она сказала, что комната ее стала зеленым аквариумом, по которому в подвижных, колыхающихся бликах света шныряли угри, мурены и каракатицы, а «Воробьиная оратория» попеременно оборачивалась то мусорной вьюгой из конфетных фантиков и тополиного пуха, то звездопадом, прошивающим лиловое ночное небо.)
В аморфном теле питерского моллюска, того существа, что сидит в лощеной ракушке СПб, чувствует, переживает, пудрит носик и делает это обиталище живым, Курёхин был особым и очень важным органом, отвечающим за качество и поражающую силу его (моллюска) чернильной бомбы (допустим, брюхоногие пускают такие бомбы), его завораживающего иллюзиона странностей. Чего он мог бы пожелать еще? Залезть в рояль и там похрюкать? Так он уже и это делал. Он даже дирижировал ногами. Что дальше? Ничего. По крайней мере, на ниве арт-провокации. Здесь он достиг предела – как выпущенный из жерла снаряд, он вдребезги поразил цель. Но цветная кровь прирожденного мистификатора, проворно клокотавшая в его аорте, не давала ему покоя, более того – вопреки всякой позитивной шизофрении требовала в деле строительства личной истории известной логики. Чтобы, не повторяясь, сделать что-то сверх сделанного, надо было начать все сызнова, надо было, положась на законы небесной баллистики, рассчитать новую траекторию полета, чтобы невзначай не угодить в одну и ту же цель дважды, поскольку дважды пораженная цель, как дважды повторенная шутка, разом свидетельствует о недостатке вкуса, ограниченном арсенале возможностей и наличии пристрастий маниакального свойства. Кому приятно знать о себе такую дрянь?
Именно поэтому, должно быть, он заблаговременно придумал себе редкую сердечную болезнь и вскоре умер, ушел в объятия загробной зги. О том, что он остался жить, не подозревала даже жена Настя. Бог ему судья.
2
Такова предыстория. Дальше начинается собственно история.
Оля была аспиранткой на кафедре металлогении в Горном институте, хотя к лицу ей больше бы пошли гуманитарные дисциплины. Что-нибудь вроде скандинавской филологии. Вероятно, кочевое детство и определило впоследствии выбор профессии: ведь геолог, в сущности, тот же номад, только сделанный из вторсырья, восстановленный, что ли. С нукером Чингисхана геолог соотносится примерно как белуха с белугой, поскольку он, как и прочие киты/дельфины, определенным образом вернулся в исходную стихию жизни с уже обретенной суши. Оттого теперь приходится периодически всплывать за глотком атмосферного кислорода. Впрочем, Оля все-таки вела по преимуществу оседлый образ жизни и не торопясь писала кандидатскую (что-то о докембрийских комплексах Балтийского щита по результатам сверхглубокого бурения), так что урочное время проводила не в поле, а в библиотеке или институтской лаборатории, где мудрила над колбасками керна. Ну а неурочное… На него претендовал я.
Мы познакомились 4 апреля 2010-го, на Пасху. Тогда мне довелось попасть в случайную компанию – заехал к одному не очень близкому приятелю-медику за баночкой эфира (я занимаюсь тем, что составляю на продажу коллекции жесткокрылых и художественные композиции из них же – работа по сбору материала сезонная, лучше подготовить все заранее) и напоролся на застолье. Гостей было человек восемь, все сидели в комнате, увешанной тяжелыми вялыми коврами, как в утробе шемаханской сакли, и я никого, кроме хозяина, практически не знал.
Ее я заметил сразу (отнюдь не из-за озорно горевшей под ключицей змейки, хотя из-за нее, пожалуй, тоже) и, помню, удивился, что она, явно находясь в приятельской компании, была при этом решительно ничья. На столе среди ломтей кулича, бутылок вина и скоромных закусок стояли два блюда с крашенками и писанками, так что вскоре гости, как водится, стали биться. На своем краю стола победил я, на другом – она. Мы сошлись, и она, коварно скосив удар, тюкнула носиком своего яйца моему отчасти вбок. Разумеется, мое хрустнуло. Я не обиделся, но мстительно подумал, что по повадкам она похожа на тургеневскую девушку, год отработавшую на панели. Стоит ли говорить, что я ошибся? Она скорее походила на тех невиданных райских птиц, которые питаются нектаром и росой, всю жизнь проводят в воздухе и даже не имеют ног, из-за чего самке приходится высиживать потомство на спине самца. Да и умирать они улетают на третье небо, откуда на землю не осыпаются перья.
Вообще часто так выходит, что людей поначалу принимают не за тех, кем они являются в действительности, а за тех, кого они в себе сами видят. Бывает, люди думают о себе хуже, чем следует, и это неприятно, пока не поймешь, что они – а вслед за ними и ты – ошибаются. Бывает, люди без ясного основания видят себя в лучшем свете, и это подчас тоже сбивает с толку. Обычная история. Скажем, вы встречаетесь с человеком, в котором сто двадцать килограммов живого веса, но если он этого не замечает, если ему все равно, то и вам плевать. Может, в нем все сто сорок – вам-то что?
В тот день мы с Олей только невинно похристосовались, однако я попросил номер ее трубки, и она без колебаний мне его дала. Назавтра мы до полуночи таскались по разным клубам и кафешкам, пили коньяк, угощали друг друга изысканными беседами, делились вкусами и со значением смотрели друг другу в глаза. А после третьей встречи мы уже были полноценными любовниками – с тех пор я ношу на теле ее легкий чистый запах, а во рту – вкус ее мерцающей помады, которой, видно, обречен питаться, пока у женщин существуют губы.
3
Стоял август, канун Медового Спаса, когда мы с Олей, сидя на Большой Конюшенной под зеленым зонтом с ламбрекенами, пили «Утреннюю росу», разведенную грейпфрутовым соком. За день до того мы вернулись с Череменецкого озера, где все выходные в теплой компании провели на даче моего приятеля, до того барственного, что, когда он приезжал в деревню, на колени падали даже коровы. Там между купанием, шашлыками и копчением загодя отловленной на Мальцевском рынке форели я поймал двух жужелиц-гортенсисов, фрачника и черного елового дровосека, такого здорового и усатого, что он едва уместился в пустой сигаретной пачке, где неугомонно шуршал и поскрипывал, пока я наконец не уморил его добытым еще на Пасху эфиром. Так вот, мы сидели за уличным столиком на Большой Конюшенной и ждали одного типа, для которого Оля состряпала какую-то научную халтуру.
Никогда прежде ни этого, ни кого-либо другого из ее заказчиков я не видел – не очень-то хотелось, – но тут так вышло, что из-за поездки на Череменецкое озеро Оля не сдала работу в срок, и теперь, имея повод для чувства небольшой вины, не могла отказаться от встречи, хотя мы собирались с ней проведать в Приморском парке гастролирующий китайский инсектарий.
Вскоре рядом с моей потрепанной «десяткой» припарковалась новая «тойота», похожая на мокрую оливку, поскольку даже стекла у нее были тонированы под цвет полированного кузова – последний писк желтой инженерной мысли, – из выхлопной трубы этой штуки, кажется, пахло духами. Почти беззвучно, словно книга, открылась и закрылась дверь «тойоты», и к нашему столику направился бородатый кекс, отдаленно напоминающий Карла I с портрета Ван Дейка и всех рембрандтовских ночных дозорных сразу (фасонистая эспаньолка и разлетающиеся в стороны усы). При этом он был в темных очках, шортах и оранжевой футболке с жирной надписью «Другой». На лице его блуждала рассеянная улыбка; благодаря породистому худощавому сложению и легкости движений он явно выглядел моложе своих лет.
Эспаньолка поздоровался с Олей и протянул руку мне.
– Сергей Анатольевич, – представился он и снял очки.
– Евграф, – сказал я и зачем-то добавил: – Евграф Мальчик.
– Как же, как же, – сказал он. – Знакомый номер.
Я пожал ему руку, заглянул в глаза и разом смешался.
Ничего как будто не произошло, но я вдруг сбился с толку подчистую. Так уже случалось прежде. Скажем, когда я в детстве пробовал решить логическую тарабарщину про птичников. Попробуйте сами. В некотором царстве, в некотором государстве живут семь любителей птиц. И фамилии у них тоже птичьи. Причем каждый из них – «тезка» птицы, которой владеет один из его приятелей. У троих птичников живут птицы, которые темнее, чем пернатые «тезки» их хозяев. «Тезка» птицы, которая живет у Воронова, женат. Голубев и Канарейкин – единственные холостяки из всей честной компании. Хозяин грача женат на сестре жены Чайкина. Невеста хозяина ворона очень не любит птицу, с которой возится ее жених. «Тезка» птицы, которая живет у Грачева, – хозяин канарейки. Птица, которая приходится «тезкой» владельцу попугая, принадлежит «тезке» той птицы, которой владеет Воронов. При этом у голубя и попугая оперение светлое. Вопрос: кому принадлежит скворец?
Словом, так случалось, когда я на ходу врезался в полный бред. Когда и вправду немудрено смешаться. Я его узнал. Сразу и без колебаний. Хотя понятия не имел: как такое может быть? Собьешься с толку поневоле.