Визит к Минотавру (страница 6)
– Почему ты молчишь? – спросил Николо. – Твое молчание говорит об испуге, а испуг – о дурных намерениях. Честному человеку нечего бояться…
– Человеку всегда есть чего бояться, – тихо сказал Антонио. – И в первую очередь – себя самого…
Николо Амати захохотал:
– Значит, ты, мальчик, решил за одну ночь узнать то, что ищет род Амати сто лет? Дай сюда листок!
Трясущейся рукой Антонио протянул лист, и Николо, далеко отставив его от глаз, мельком посмотрел, смял и поджег на беглом пламени свечи.
– Ты записывал промер изгиба деки…
Листок догорел в задубелой толстой руке Амати.
– А теперь повтори на память ход кривой верхней деки.
Антонио молчал.
– Ну! – крикнул Амати.
– Три – ноль, три – один, три – один, три – три, – стал быстро перечислять цифры Антонио, их было много, этих цифр. – Три – семнадцать… три – двадцать один…
Амати открыл шкафчик, налил в оловянную кружку палермского алого вина, залпом выпил, и Антонио видел, как несколько капель черными точками пали на кружева его сорочки.
– Если бы мне не жаль было дерева, я велел бы сделать тебе скрипку по этому промеру. Может, у тебя купил бы ее за несколько байокко бродячий музыкант…
– Почему, учитель? Я взял вашу «Анжелу» как образец!
Старый Николо снова захохотал:
– Потому что в сорока трех точках промера ты один раз ошибся, и, кроме меня, этого бы никто не заметил. Но скрипочка твоя годилась бы только для балагана.
– Один раз? – переспросил ошарашенно Антонио.
– Да, один раз. Этого достаточно – скрипка звучать не будет. Но дело не в этом – ты мог и не ошибиться, через несколько лет ты научишься хотя бы мерить правильно. И тогда, как дурацкая бессмысленная обезьяна, ты сможешь скопировать мою скрипку. Доволен?
– Я был бы счастлив сделать что-нибудь подобное, – испуганно сказал Антонио.
– Принеси мне холодной воды и апельсинов, болван. На большее ты все равно не способен.
Антонио подал мастеру глиняный кувшин холодной воды и плетенку с апельсинами. Николо вновь плеснул в кружку вина, долил воды и стал выжимать в нее сочные, ароматные плоды. Апельсины лопались в его толстых сильных пальцах, и в неровном свете свечи казалось, будто над кожицей их поднимается пар. Мастер забыл про Антонио. Потом он поднял голову и посмотрел иронически на него:
– Говоришь, был бы счастлив? А тебе не приходило в голову, почему бы другим мастерам не купить в складчину мою скрипку – они ведь дорогие, – радостно засмеялся Николо. – Разобрать, скопировать и научиться делать скрипки, такие же как мои? А? Ты что думаешь об этом?
Антонио молчал.
– Промер скрипки можно украсть, – сказал Николо. – Разобрать и измерить. А лак ты как украдешь? Лак, который мы варим сто лет, и каждый раз он у нас получается новый? Ты его как украдешь? Он ведь у меня здесь, – постучал себя по красному залысому лбу Амати. – А без лака не будет звучать скрипка так, чтобы по звуку издали сказали: «Это Амати!..» Породу дерева, возраст его, место среза, способ промывки, затем сушки, пропитку лаком, нанесение его – тоже украдешь?
Мастер сделал два больших глотка, задумчиво посмотрел на свечу, не спеша сказал:
– Но разве в лаке дело? Это дураки думают, что богатство дома Амати – секрет лака. Хочешь, расскажу секрет лака, которым покрыта «Анжела»?
Антонио отрицательно покачал головой. Николо выжал в кружку еще один апельсин, поднял глаза:
– Твое счастье, что отказался. А то выгнал бы.
– Я понимаю, – кивнул Антонио.
– Ничего ты не понимаешь, – сказал Николо. – Но я надеюсь, что еще поймешь. В тебе есть одержимость, и жаль, если пропадет это все попусту. Мне ведь не только секрета жалко…
– А чего?
– Тебя. Ты маленький фанатик. Есть такие послушники, но у них дело пустое, умирают в тоске и разочаровании. Даже перед Святым Причастием врут. А ты можешь умереть счастливым…
– Как?
– Искать, учиться, а потом творить. Я сорок три точки промера наизусть помню, потому что каждую искал долгие годы. Если ты не найдешь своих точек, значит зря я с тобой вожусь…
– И умру я в раскаянии и тоске… – тихо повторил Антонио.
– Да. И пока ты будешь учиться, тебя не будут покидать муки исканий, страдание неудовлетворенности и стыд бессилия твоего. Истина, как человек, рождается в боли, страшном усилии всего нашего бренного тела и высоком воспарении души. А скрипка подобна человеку…
– И все-таки я могу не постигнуть этого, – в смятении сказал Страдивари. – Ведь может так случиться, что я и не научусь делать скрипки!
Николо Амати сидел на верстаке, выпятив толстый свой живот, с любопытством глядя на него из-под седых клочкастых бровей.
– Скрипки не делают. Делают бочки и скамейки. А скрипки, как хлеб, виноград и детей, рождают и взращивают. Не сеют хлеб в январе, не мнут виноград в мае, и человек должен созреть, чтобы родить себе подобных. Свою скрипку ты еще должен зачать в себе и долго вынашивать. Пройдет много времени, и тебе будет казаться, что ничего не меняется. Но незаметно для тебя пальцы твои начнут приобретать гибкость и твердость, глаз станет светел и прям, как солнечный луч, а слух изощрен и трепетен. И тогда воображение представит тебе, как в юношеском сне, сладком, зыбком, мгновенном, то, что ты ищешь. Эта скрипка будет, как первая женщина в твоей жизни – широкими полными бедрами разойдутся обечайки, тонок и строен будет стан ее грифа, изящно, как поворот шеи любимой, наклонится завиток, а эфы загадочными волнующими складками очертят ее лоно. И она подаст тебе свой голос – нежный, ласковый, поющий, и не будет мига более полного счастья – сколько бы тебе ни довелось прожить, – чем это мгновение сладостного обладания! И тебе будет казаться: ничего прекраснее в мире не может быть и продлится это вечно. Но гением становится только тот, кто отдал всего себя творению своему без остатка и в разгаре счастья уже чувствует холодок неудовлетворенности – он уже вновь возродился для мук и страданий в поиске совершенства…
– А знаете ли вы кого-нибудь, учитель, кто достиг совершенства?
Амати усмехнулся и встал.
– Совершенство – это постоянное блаженство. Сиречь состояние, свойственное только святым и идиотам.
– Значит, поиски эти бессмысленны? – с отчаянием спросил Страдивари.
– Да. Если можно считать бессмысленной самое жизнь. Ибо жизнь – это стремление познать совершенство.
– Познать, чтобы стать идиотом?
– Или святым, – сказал Николо, зевнул, перекрестил рот. – Пошли, пора спать. Мне много лет, и до смерти остается совсем мало. Завтра я хочу сделать еще один шаг к познанию…
Мастер не закончил фразы и вышел, хлопнув дверью.
* * *
…Осень перед наступлением зимних холодов сделала глубокий вдох, как пловец перед прыжком в воду. Стекляшками звенел на лужах тонкий резной ледок, и длинные округлые пузыри воздуха под ним лопались с тихим треском, а листва на деревьях, желтая, хрусткая, слабая, освещенная близоруким мягким солнцем, казалась ненастоящей. Тени на тротуар ложились неглубокие, размытым дрожащим силуэтом, как в окуляре неотфокусированного бинокля. И воздух – синий, холодный, свежий, кипящий в крови нарзановыми капельками.
От Красных ворот я прошел вниз по Басманной, и здесь листья на деревьях тоже висели сгустками застывшей смальты, а дымки из выхлопных труб проносящихся машин скручивались маленькими синими смерчами, замирали в воздухе неподвижно и в следующее мгновение бесследно исчезали…
Около храма Петра и Павла была небольшая столовая, а времени у меня оставалось предостаточно, и я решил там позавтракать. В столовой – бывшей монастырской трапезной, мрачном сводчатом зале, – народу было много, и я подсел к двум пенсионерам, не спеша вкушавшим капустные котлеты, которые они запивали кефиром. Один из них сердито говорил другому:
– Мудрят всё!.. Вон вчера в газете написали, что умники какие-то воду варили до тех пор, пока не получилась вода, да совсем на воду не похожая – клейкая, тягучая, на морозе не замерзает, и вкус кислый. Вот ты мне и скажи – на кой она нужна мне, вода такая, чтоб ни напиться, ни умыться! Глупости одни да деньгам народным сплошной перевод…
Я доел свою яичницу, вышел на улицу и направился к Разгуляю, и все думал, что хорошо бы посмотреть на воду, которая хоть и вода, да не мерзнет на морозе, тянется, клейкая, а на вкус кислая.
…За окном приемного покоя желтел неподвижно сад, прозрачный туман голубел в дальнем конце, у высокого дощатого забора, обтянутого поверху колючей проволокой в несколько рядов. Как в тюрьме. И тишина этого ясного осеннего утра, светлая и чистая, так не вязалась с невеселой колючей проволокой и тихими бледными людьми, бесшумно сновавшими по дорожкам сада в серых мышиных халатах. И жуткий, захлебывающийся, поднимающийся до тонкого пронзительного визга и вновь падающий в звериную тоску вопль за стеклянной дверью. Иногда сквозь этот рев отравленного животного доносилось тонкое рыдающее причитание: «Доктор, миленькая моя, дорогая, спасите, родная, не буду никогда… а-а-а!!!» И снова дикий, нечеловеческий крик. Потом стихло…
Доктор Константинова вышла в приемную и смотрела на меня несколько минут, будто вспоминая, кто я такой, зачем я здесь и что я тут делаю. Потом достала из кармана халата пачку сигарет, закурила, и я видел, как прыгала сигарета у нее в руках. Тонкие губы кривились болезненной гримасой, взмахом руки она откинула со лба прядь пепельных волос, и когда она затягивалась, кожа обтягивала ее выпуклые, красиво очерченные скулы.
– Ну как, нравится? – спросила она, будто мы прервали разговор только для того, чтобы она закурила. И добавила, уже не обращаясь ко мне: – Сволочь, скотина несчастная. Сколько я на него сил положила!..
Этого парня привезли при мне. Его вкатили на каталке, и лицо у него было запрокинуто, землисто-черное, отекшее, и единственно живыми на лице были глаза – налитые кровью и слезами, они струились нечеловеческим страданием. Белая липкая пена, как у загнанной лошади, падала у него с губ, конвульсивные судороги сводили тело. И он страшно кричал, хрипло, обессиленно. Константинова, забыв обо всем, скомандовала:
– Приготовить реанимационную бригаду… Кордиамин внутримышечно, пантопон… Антигистамин… Кислотные нейтрализаторы… Общее промывание с марганцовкой… Подготовьте переливание крови…
Полтора часа я стоял в приемном покое и рассматривал засыпающий осенний сад, обнесенный колючей проволокой в несколько рядов, и тихих больных в сереньких халатиках, снующих по дорожкам. Больница, где пациенты не вызывают жалости, где страдание принесено не несчастьем, а собственным свинством. Где лечиться заставляют принудительно…
– …Сколько я на него сил положила! – сказала снова Константинова. – Двадцать пять ему, шесть лет он уже алкоголик, ребенок родился дегенерат, жена от него ушла. Семь месяцев я его лечила комплексным методом, выходил отсюда совершенно здоровым человеком. И вот пожалуйста – что мне привезли, вы видели…
– А почему его так корчило? – спросил я.
Она сердито посмотрела на меня:
– Вы что думаете – я их мятными конфетами тут лечу? Для восстановления утраченных функций организма алкоголика применяются сильнейшие химические препараты, которые служат и барьером несовместимости против всех видов спиртов. А он сегодня стакан водки выпил.
– И что теперь будет?
– Не знаю. Может умереть…
Она закурила еще одну сигарету и сказала:
– Господи, обидно-то как! У нас закрытое лечебное учреждение, а я бы лучше сюда водила людей на экскурсии, как в кунсткамеру. Может, кого-нибудь хотя бы остановила. Ведь проходят люди по улице мимо – ну, больница как больница, и всё, а ведь кто здесь не был, и представить себе не может, сколько здесь горя нечеловеческого, слез и страданий! Восьмой круг ада – и только!
– А что сделать? – спросил я.