Катали мы ваше солнце (страница 2)

Страница 2

Берендеи уставились друг на друга, запрокинув не чёсанные с вечера бороды. Кудыка прижал воротину и наложил засов. Ну, нахлещут сегодня кому-то загорбок… Привалил подворотню и двинулся по узкой тропинке меж сугробов к дому.

Дед Пихто Твердятич сидел перед печкой на корточках и совал в огненную утробу очередной стружечный жемок.

– Или погорельцев возьми, – сердито сказал он, не оборачиваясь. – И лезут к нам, и лезут… Попрошайничают, колдуют… И ведь что плетут: солнышко-де у них погорело! Не погорело оно, а просто отвернулось от них от забродыг, вот и весь сказ…

Кудыка насупился и, не отвечая, поднялся к себе. Ночник стоял на столе рядом со снарядцем. В трепетном желтоватом свете обозначались сложенные в углу чурочки и дубовый винтовой жом для стружек, задуманный и слаженный самим Кудыкой. Зарядишь в него всякого сора древесного, закрутишь – и выходит стружечный жемок плотный-плотный. Ни дать ни взять греческий кирпич, из каких печка сложена… В слободке над Кудыкой посмеивались: додумался-де, в горнице работает! Так оно ведь светлее в горнице-то…

Кудыка ещё раз взглянул на глухой переплёт окна. Брюхо внятно подсказывало, что пора бы уже и позавтракать. Однако до света, не помолясь на ясно солнышко, завтракать было не принято. Вот ещё незадача-то… А ежели оно (солнышко то есть) вдруг возьмёт и совсем того… не взойдёт? От такой мысли у Кудыки ерши[12] по телу встали. Почуял хрупкость в ногах и опустился на лавку с прислоном.

Трык-трык… Уставился на гуляющее туда-сюда колебало. Да уж не часы ли он греческие сладил ненароком? Часы у берендеев были под запретом – все, кроме солнечных. Даром, что ли, волхвы толкуют: не людское это дело время мерить. Солнышко-то оно всё видит. Обидится добросиянное и вовсе скроется… Да нет, какие часы? Подлинные часы, сказывают, из железа ладят, с цифирью…

Вдруг вскочил, сорвал с валика ремень с гирькой, разъединил пупчатые колёса, снял колебало. Медный позвонок грянулся, звякнув, на стол, покатился по кругу. Кудыка заметался по горенке, пряча резные части разобранного снарядца среди чурок и за жомом. Рассовав, остановился, тяжело дыша. Не вынес тишины и снова сбежал в подклет, к деду. Тот сидел у печки и, кутаясь в шубейку, задумчиво пучил глаза.

– Дед, а дед… – жалобно позвал Кудыка ещё с лесенки.

Старый дед Пихто Твердятич очнулся и посмотрел на внука:

– Чего тебе?

– Да вот думаю… Сидим тут на тощее сердце… Вчерашнюю кашу не разогреть ли?

– И думать не смей! – Деда подбросило с лавки. – Совсем осерчает солнышко – будешь тогда знать!

Кудыка помялся, поправил светец и, присев рядом с дедом, уронил плечи.

– Вот ты говоришь: погорельцы… – беспомощно начал он. – Солнышко-де от них отвернулось… А почему отвернулось-то?

Дед долго молчал, жевал губами.

– Согрешили, стало быть, вот и отвернулось, – недовольно ответил он наконец.

– А как согрешили-то? Время мерили?

– Может, и мерили. Кто их знает…

Кудыка приуныл окончательно.

– А греки? – спросил он с надеждой. – Греки-то вон тоже, говоришь, часы ладят… Что ж оно от них-то не отвернулось, от греков?

– Это кто ж тебе сказал, что не отвернулось? – Дед зловеще усмехнулся. – Ещё как отвернулось! Солнышко-то садится – куда? В Теплынь-озеро. А греки как раз за Теплынью, на том берегу… За краем света, стало быть…

Опешил Кудыка:

– Что ж они, выходит, во тьме живут?

– Выходит, во тьме…

– А варяги?

– И варяги! – решительно отрубил дед, потом хмыкнул и задумался. – Нет, ну… – покашливая, добавил он. – Когда солнышко встаёт, оно немного и варягам светит… А когда садится – грекам…

Замолчал, моргая. Кудыка глядел на него во все глаза, и в голову лезло такое, от чего у доброго берендея, глядишь, последний ум отшибёт.

– А как же греки сказывают, – с запинкой спросил он, – что у них солнышко жарче нашего?

– А ты больше греков слушай! – огрызнулся Пихто Твердятич. – Они тебе много чего понарасскажут, греки-то… Просто морок такой бывает над Теплынь-озером. Сразу после заката. Так и называется – ложное солнце. Или греческое… И жара от него никакого нету, видимость одна…

– Да погоди ты, дед! – взмолился Кудыка. – Морок – ладно! Кляп[13] с ним, с мороком… Но само-то солнышко, оно ж едино!

– В двух ликах, – строго добавил дед, поднимая корявый палец.

– Это понятно, – торопливо поправился Кудыка. – Чётное, стало быть, и нечётное… Но ведь оба лика-то – всё равно светлые! Как же оно тогда отвернуться может? Чем оно отвернётся-то?

Дед открыл было рот, но, видно, и у него тоже в голове захлестнуло – так ничего и не ответил старый.

А что до двух солнечных ликов, то тут дело было тонкое. Всякий берендей точно знал, чётное сегодня солнышко на небесах или же нечётное. Ежели, скажем, выйдешь на заре, когда раскаляется оно ещё не добела, а только докрасна, и увидишь, что плавает по тресветлому этакое тёмное пятнышко, то, стало быть, день ныне – чётный. И хотя волхвы твердили неустанно, что оба солнечных лика одинаково благосклонны к добрым берендеям и разнятся лишь затем, чтобы легче было дни отличать, – разве что дурачок какой решился бы при чётном солнышке затеять какое дело: пиво там затереть или, скажем, соху новую изладить.

И, что хуже всего, вставать сегодня не желало именно нечётное, счастливое солнышко, при котором хоть резные чурки-берендейки волхвам неси, хоть обоз снаряжай за пеплом да золой к Теплынь-озеру.

– Да нет, – возмутился вдруг дед Пихто Твердятич. – Не за что ему на нас гневаться… Это, видать, сволочане нагрешили – с них станется! А мы-то теплынцы!

– А! – Кудыка в ответ лишь рукой махнул. – Что совой об пень, что пнём об сову… Солнышко-то и нам, и им светит.

– Да как это ты говоришь: всё едино? – вскипел дед. – Они, значит, виноваты, а мы в темноте сиди?

Тут где-то неподалёку на заснеженной улочке свистнуло, гаркнуло, и Кудыка вскинул голову.

– Либо пойти взглянуть? – боязливо пробормотал он, встал и затянул потуже опояску.

* * *

Свистнуло, гаркнуло, гулким эхом[14] отдалось за чёрной Вытеклой. И полезла с огнём, подвывая, из подворотен и калиток на заснеженные улочки опростоумевшая от страха слободка. Въевшись глазами в чёрный, как сажа, восток, заголосили бабы, растерянно рявкнули на них мужики. Велик был народный вопль.

Те берендеи, что проснулись раньше всех и хватились жён, заслышав общий крик, опомнились, закрутили головой. Остановился, как в лоб поленом озадаченный, боярин Блуд Чадович, не дойдя каких-нибудь двух переплёвов[15] до ветхой Докукиной избушки. Тоже, видать, сообразил, что племянница-то в терем вернётся, а вот солнышко…

Стужа стояла такая, что зубы смерзались. Вспомнилось даже присловье: «Лешие, чай, озябли, не ровён час, греться придут». Присловье, понятно, шутейное: в лесу дровец куда больше, чем в слободе, – и всё же Кудыке почудилось, и не однажды, в свете съёжившихся на холоде огней, что метнулась за сугроб косматая серая тень. Лешие-то, как известно, шастают в вывороченных наизнанку шубах. Обычай у них такой.

Ужаснувшиеся берендеи сбивались в толпы, кричали наперебой и всё порывались идти кого-то бить, только вот никак не могли решить кого.

– Пустили погорельцев? – надрывался некто, и сам не слишком отличавшийся от выходца из Чёрной Сумеречи – дыры сплошь да заплатки. – А они вон ворожат, воду в ложке замораживают, порчу наводят… Что? Не так? Мы-то солнышко Ярилом зовём! А они что Ярилом зовут? Сказать стыдно! Кляп мужской… Да как же ему, солнышку, то есть добросиянному, не обидеться?

– Берендеи! – не дослышав, о ком речь, бухнул кто-то, как в колокол. – Потопим всех греков в Вытекле!

– Я те потоплю! – зычно прикрикнул подоспевший с дружиною боярин Блуд Чадович. – С греков пошлина в казну идёт!

– А им, толстопузым, мошна дороже солнышка! – прозвенел в ответ молодой дерзкий голос.

Запахло смутой. Храбры нахмурились, сдвинулись поплотнее вокруг боярина, подёргали на всякий случай сабельки в ножнах – вдруг примёрзли? Трепетали огоньки в скляницах греческих ламп, трещали запрещённые смоляные светочи. До смуты, однако, не дошло.

– Да чего гадать? Волхвов спросить надобно! – сообразил вдруг Кудыка.

– Вер-рна! Тащи сюда волхвов! Мы их, понимаешь, кормим-поим, а у них вон и солнышко не встаёт!

– Ну ты с волхвами-то… побережней!

– А чего их теперь беречь? Солнышка-то так и так нетути! Проспали солнышко!

Заполошно взвыла какая-то баба, а за ней и все прочие.

– Тихо! – орал, продираясь сквозь толпу на дырявых локтях, Шумок, прозванный так давно и неспроста. – Ти-ха! Виноватых ищете? Сами виноватые! Солнышку от вас жертвы надо, а вы что ему жертвуете? Чурки резные?

Толпа ухнула нутром, заворчала угрожающе:

– Ну ты полегче насчёт чурок-то! За чурки, знаешь…

– Берендеи! Да что ж это? Идольцев резных чурками зовёт!

– На чертоплешину[16] давно не нарывался?

– Да погоди, может, что дельное скажет!

Шумок полез на плотный сугроб, то и дело проваливаясь, ища места повыше и покрепче.

– Куколок-берендеек режете? – зловеще спросил он, утвердясь. – А что они означают, куколки-то? Берендейки-то!

– Берендеек и означают, – сердито ответили из толпы.

– Вот! – закричал Шумок, заслоняя звёзды воздетыми над головой мохнатыми рукавицами. – Вот она, жадность-то людская! В прежние времена для солнышка берендейку выбирали, и не абы какую, а самую что ни на есть молодую, пригожую!

– Да это когда было?

– Да когда бы ни было! А теперь? Что ж оно, солнышко-то, слепое? Идола деревянного от живого человека не отличит? И ладно бы хоть в рост в берендейский резали, как раньше, а то ведь совсем уже стыд потеряли – режут куколок с локоток!

В запальчивости Шумок отрубил на правой руке размер куколки, и толпа взревела от обиды. Очень уж оскорбительным вышло у него это движение.

– Да отшелушить его на обе корки!

– Вот из-за таких-то и солнышко вставать не хочет!

– Боярин, чего смотришь? За виски да в тиски!

Блуд Чадович стоял в раздумье, уперев бороду в грудь, отчего и вовсе стал похож на зубра. Ежели, конечно, сбоку смотреть.

– Ты… – начал он, бросив на Шумка из-под тяжёлой боярской брови недобрый взгляд, и толпа стихла. – Ты давай не петляй. Прямо говори: куда клонишь-то?

Шумок приосанился, огляделся. Шеёнка – тонкая, сам сморчок сморчком, весь вывихнутый, изломанный. А горло не иначе лужёное…

– Человеческой жертвы хочет солнышко! – объявил он ликующе.

Толпа оторопело моргала заиндевелыми ресницами. Ойкнул девичий голос.

– Вот тебя и принесём сейчас, – кровожадно пообещала Шумку богатырского сложения баба, и все неуверенно взгоготнули.

Потом вдруг задумались, переглянулись и, приподняв смоляные светочи, пристально всмотрелись в Шумка.

– Эй! Вы что это? – Он попятился и тут же провалился в сугроб по пояс. – Нашли берендейку! Кто ж мужиков-то в жертву приносит?

Нет, в жертву, конечно, Шумка приносить бы не стали, а вот потоптать, как водится, потоптали бы. Спасло чудо. На мохнатые снежные крыши с замороженным над трубами дымом лёг внезапно нежный розовый отсвет. Шумно выдохнув по клубу пара, повернулись к востоку. Там, над обозначившейся вдруг зубчатой синеватой цепью Кудыкиных гор, уже разгоралось алое зарево, а через несколько мгновений явилось, взмыло в небо долгожданное солнышко.

Все так и ахнули. А приглядевшись – охнули. По алому шару бродило, то появляясь, то исчезая, тёмное пятнышко. Хотите верьте, хотите нет, а только солнышко восходило чётное. Второй день подряд.

[12]  Ерши – зазубрины, мурашки (беренд.).
[13]  Кляп – часть мужеска тела (беренд.).
[14]  Эхо – лесная баснословная девка, повторяющая, что скажут; отголосок тож (греч.).
[15]  Переплёв – мера длины (беренд.).
[16]  Чертоплешина – удар плашмя по голове (беренд.).