Катали мы ваше солнце (страница 28)
– Я там у себя распорядился изделие на лунку закатить, – небрежно изронил он. – Ту лунку, разумею, что на извороте. А задержался, потому что сам его осматривал, наспех, конечно. Ну, что сказать? Вроде уцелела обшивка… Ежели дадут знать, что всё в порядке, начнём прогон по новой…
Запала тишина. Прикипев к скамьям, все в изумлении драли глаза на Завида Хотеныча.
– Да мы же ещё ничего не приговорили! – страшно прохрипел Родислав Бутыч, метнув на край стола стиснутые сухие кулаки. – Своевольничаешь?
– И ещё одно… – Как бы не услышав главного розмысла, Завид Хотеныч повернулся к Люту Незнамычу. – Гонец сюда скакал с твоего участка, так я его вернул… Сам передам, нечего ему зря туда-сюда носиться… – Тут Завид Хотеныч приостановился и оделил Родислава Бутыча иным взглядом – подольше, попристальней. – Найден в жёлобе раздавленный храбр, из-за которого солнышко изо рва и выскочило… Проник он под землю через вытяжной лаз. А подле того лаза поймали стреноженного коня… По коню и узнали, кто это был. Ахтак из дружины Всеволока. Вот так-то, Родислав Бутыч… Ищешь ты во всём греческие да теплынские козни, а козни-то, выходит, сволочанские…
Глава 15. Из варяг да в греки
Серебряная греческая денежка была слепая, боковой очерк личика почти стёрся, и тем не менее наверху за одну такую вот денежку долгонько бы пришлось горб ломать. Лошадку на неё в слободе, положим, не купишь, а вот овечку – за милую душу, да ещё и скажут, что переплатила. Особливо теперь, после указа, когда берендейки, по слухам, обесценились вконец – полено и полено…
Чернава вздохнула и отправила тусклую монету в ларец, где уже сияла горстка серебра, полученного намедни от Перенеги – за порчу. Упрятала нажитое в сундук и устремила взор на точёные идольцы, расставленные торчмя вдоль стены. Это ей Малуша присоветовала: попадётся куколка покрасивше – ты-де её, Чернава, прибери, грекам потом продашь… Греки, они до узорчатого дерева куда как падки! Сами-то, вишь, не режут – всё больше по камню да по железу работают…
Добрый совет, ничего не скажешь. Скрала на раскладке с пяток идольцев – вот и денежка… Куда её только девать?
И Чернава оглядела с тоской голые стены клетушки. Ничего… Оттерпимся – и мы люди будем… Зря, что ли, розмыслиха то и дело наверх кличет? Того сглазь, этого очаруй… Да вот не далее как вчера гадала ей Чернава в Навьих Кущах, ну и заодно на муженька своего намекнула… Не впрямую, понятно, а опять-таки ворожа: с чёрным, дескать, в лес не ходи, рыжему пальца в рот не клади, лысому не верь, с кудрявым не вяжись, а вот невзрачного да смышлёного – привечай…
Не потому ли Завид Хотеныч весь день Кудыку с собой таскает?
В латаную дверь стукнули, и Чернава, тряхнув головой, пошла открывать. На пороге, колеблясь, как бельё на ветерке, стоял пьяненький десятник Мураш.
– К-кудыка… н-не вернулся ли?
Чернава только руками всплеснула:
– Мураш Нездилыч! Болезный! Да на тебя уж и смотреть дымно! Промотался, чай, на голую кость?
Тот назидательно поднял нетвёрдый перст.
– Знать, н-не всех ещё чертей выслепил… – объяснил он и чванно поджал губы. Очень был доволен собой.
Чернава втащила его в клеть, пока не случилось поблизости Завида Хотеныча, плюхнула пьяницу задом на лавку и, откинув крышку выкопанного вопреки запрету погребца, достала горшок с хитрой снедью, именуемой «похмелье». Режешь ломтиками холодную баранину, мешаешь с мелко искрошенными огурцами, рассолом, уксусом и перцем. Оплетёшь ложек пять – глаза на лоб взбегут, зато хмель тут же отшибёт…
После пятой ложки Мураш отпихнул горшок и пригорюнился. Чернава глядела на него и сокрушённо качала головой:
– Ох, десятник… Смотри! Достанется тебе от Малуши…
– А уже досталось! – Мураш лихо, как в пляске, повёл широко раскинутыми руками. – Спасибо те, м-мила, что ты меня б-била!
Попробовал хлопнуть себя по колену, но промахнулся и чуть не слетел с лавки на пол. Во лбу Мураша алел тиснёный полумесяц – след от сковородника.
– Или сотник увидит, – сурово примолвила Чернава. – Вот донесёт розмыслу – что будешь делать? Завид Хотеныч долго с тобой толковать не станет… Разжалует да укатает на золу!
Мураш вдруг замотал головушкой, зубками захрустел.
– С-сотник? – хрипло выговорил он. – Варяжское отродье твой сотник! Кого ни пощупай из начальства – либо варяг, либо грек… Жизни от них уже нет простому берендею…
– Да какой же он варяг? – удивилась Чернава. – Нажир, да ещё и Бранятич!
– В-варяг… – упрямо стоял на своём хмельной десятник. – Раз гнида – значит в-варяг… Или грек… Так и роет под меня, так и копает… У, вошь белобрысая!
– Закусывай давай! – приказала Чернава. – А то, глядишь, не ровён час, Кудыка вернётся да невесть что о нас с тобой подумает… Это он на работе такой тихий, а дома и зарезать может…
Мураш вскинулся и уставил на Чернаву мутные глазыньки.
– Кудыка – берендей, – убеждённо выговорил он. – Эт-то всем берендеям берендей… Кудыку – люблю… А варягов – н-ненавижу… И сволочан – н-ненавижу… Они отечество наше варягам продают…
Чернава начинала уже тревожиться всерьёз. Выставить Мураша за дверь она не решалась: всё-таки десятник – какое-никакое, а начальство… Да и нельзя его в таком виде отпускать… А уложить на лавке в клети – и впрямь Кудыка осерчает, хоть и тихий… Зарезать, может быть, и не зарежет, а прибить – прибьёт… А уж Малуша! Этой только лучину к ноздре поднеси!
– Сейчас я тебе, Кудыка, всё растолкую…
Мураш приложил к устам пьяный негнущийся перст и опасливо поворочал очами.
Чернава обернулась, чуть не выронив при этом горшок и ложку. Однако дверь была по-прежнему закрыта. Видно, Кудыка просто мерещился десятнику.
– З-заткни рот рукавицей… Н-не перебивай… И накрепко себе заруби: раньше на земле жили сплошь одни берендеи… Уразумел? Больше никого… Одни берендеи… Золотой век был, смекаешь? А потом – выродились… некоторые… Варягами стали, греками… Нам-то, Кудыка, внушают, что это мы от них отложились, а на самом деле – они от нас… И язык нарочно исковеркали… Назло настоящим берендеям… чтобы мы их понять не могли…
Чернава стояла посреди клети, держа в левой руке горшок с «похмельем», в правой – ложку, и оторопело слушала Мураша. Слова из него сыпались наперебой, всмятку.
– Все вокруг выродки, а мы с тобой, Кудыка, – берендеи, – проникновенно внушал десятник. – Сволочане тоже выродки, не лучше варягов… А настоящие берендеи – одни теплынцы…
– А что ж эти выродки лучше нас живут? – не выдержала Чернава. – И солнышко у них пожарче, и дни подольше… Чуть что не можем сделать – либо к варягам бежим на поклон, либо к грекам!
– Вер-рна! – сказал Мураш, округляя глаза. – Правильно, Кудыка, подметил… На поклон! А я тебя спрошу: кто нами правит? А? Не знаешь? Тогда отвечу… Выродки и правят. У царя Берендея мать варяжка, смекаешь? Стало быть, сын его Всеволок на целую четверть варяг…
– А Столпосвят?
– А вот Столпосвята не замай! Столпосвят – подлинный берендей. Он вообще не от батюшки своего, не от царя… Он, сказывают, от воеводы Полкана… Пошалила царица, сшутила шутку… А славный был воевода, не ной его косточка в сырой земле… Не зря, чай, Удатым прозвали. Там, говорят, уд был – с идольца резного… – Тут Мураш умолк и мучительно сморщился, что-то, видать, вспоминая. Вспомнив, вскинулся, выпучил глаза. – Слышь, Кудыка! – тревожно позвал он. – Я к тебе чего пришёл-то… Наладчики промеж собой толкуют, будто розмысла нашего смещать собираются…
Завида Хотеныча? Чернава тихонько ахнула. Страшными показались слова десятника. Да такой беды и с ломтём не проглотишь… Вот, стало быть, почему велела Перенега порчу-то навести…
– А? – рычал Мураш. – Единственного берендея во всей преисподней! Да ежели бы не он, не то что до Кудыкиных гор – до Мизгирь-озера солнышка бы ни разу не докатили! Вот они, варяги-то, что творят! Главный розмысл давно уж из рук у них глядит! Вставили, вставили они ему серебряный глазок[88] – помяни мои слова!
– Что ж это будет-то? – еле вымолвила Чернава. – Неужто и впрямь сместят Завида Хотеныча?
– Да мы им за розмысла… – Мураш угрожающе заворочался на скамье, силясь подняться. Тиснёный полумесяц во лбу его и не багровел уже – наливался синевой. – Преисподнюю спалим! Солнышко в Теплынь-озере утопим! Повымерзнут все, как в Чёрной Сумеречи, – узнают…
Встал, шатнулся и невольно ухватился за Чернаву. Тут, как назло, открылась дверь, и в клеть вошёл Кудыка. Зипунишко на нём был забрызган грязью – не иначе до участка до своего они с розмыслом добирались верхами. Узрев жену в объятиях Мураша, наладчик задышал, поискал глазами плеть, как вдруг заметил расставленные вдоль стены берендейки – и замер.
– Гляди-ка! – подивился он радостно. – А ведь вон ту, крайнюю, я резал!
Отодвинул Чернаву с Мурашом и протиснулся к примеченной куколке.
– Слышь, Мураш Нездилыч, – похвалился он, любовно оглаживая хитрую, чуть ли не сквозную резьбу. – А меня розмысл с завтрашнего дня на лесоповал посылает. Главным наладчиком…
* * *
Тревожная выдалась весна, обильная грозными знамениями. То солнышко с восходом промедлит, то вылезет на поле брани чумазый бес с кочергой и всех разгонит… А ещё, сказывали, сбросят берендея в преисподнюю, а он, глядишь, гуляет себе живёхонек… Или вот брёвна поплыли по Вытекле. Даже и не брёвна, а целые сосновые хлысты. Диво, да и только! Тут лешие кола не дают вырубить, а с верховьев, вишь, лес идёт самосплавом… Ну, слобожане, понятно, не зевали: чуть покажется на излуке такая лесина – цап её крюком и к берегу… Ну да это знамение доброе, что о нём долго толковать!
А вот с берендеем, воротившимся из преисподней и подавшимся в кудесники, намучились изрядно. Уже на третий день от него вся слободка древорезов стоном стонала. Раньше, сказывают, сам первым ходоком слыл по женской части, а как под землёй побывал – ровно с цепи сорвался, блуд искоренять начал… Придёшь к нему с жертвенными идольцами, а он тебя пытать: «Влагаешь ли персты в удицу супруги?» Да какое твоё дело, куда я ей и что влагаю? Твоя, что ли, супруга-то? А чуть не так ответишь – искупай грех, неси лишнюю берендейку. А то ещё соберёт слобожан и начнёт баб попрекать заочно. Все их непотребства припомнит: и кивания, и мигания, и хребтом виляния… Сквернавицами честит, душегубицами… Зардеешься, слушаючи… Взял было да запретил посягать на жён по нечётным дням… Ну тут уж не стерпели – хотели идти бить его всей слободкой, и побили бы, кабы Шумок не стал отговаривать… Потоптали сгоряча самого Шумка, а на волхва уже сердца не хватило…
Трудные пошли времена, крутые. Царь-батюшка Берендей, провались он совсем, указами донял, сволочане вконец срам утратили – цены опять на хлебушек подняли. Эх, житьё-бытьё – вставши да за вытьё!
Старый Пихто Твердятич поправил на плече суму и, опираясь на батожок, закултыхал по горбатой улочке к слободскому торгу. Отжил век, а пришибить некому… Вроде и от внука отрёкся вовремя, и двор сберёг, и дом, а всё одно ложись да помирай. Думал сперва: погневается батюшка-царь, погневается – да и смилуется. В прежние времена, как помнится, тем завсегда и кончалось… Да только где они, прежние-то времена?
Что ни утро брёл Пихто Твердятич на торг указы слушать – всё ждал, когда Кудыке его непутёвому прощение выйдет. Так и не дождался… Ну а дальше дело известное: взвыла да пошла из кармана мошна! Выточенные внуком идольцы разлетелись меньше чем за месяц, хоть и трясся над каждым старый, как над младенчиком. Побираться – неловко, да и не подаст никто. Стало быть, одно только и осталось – разорять помаленьку дом, распродавать по брёвнышку…