Возможность острова (страница 5)
Продюсеры шоу попросили меня вырезать часть короткометражки – действительно, не самый смешной фрагмент. Снимали его в одном полуразрушенном доме во Франконвиле, но дело будто бы происходило в Восточном Иерусалиме. Это был разговор террориста из ХАМАС и немецкого туриста. Диалог принимал форму то вопрошания в духе Паскаля об основах человеческого «я», то рассуждений об экономике а-ля Шумпетер[13]. Для начала палестинский террорист утверждал, что в метафизическом плане ценность заложника равна нулю (ибо он неверный), но не является отрицательной: отрицательную ценность имел бы еврей, следовательно, его уничтожение не желательно, а попросту несущественно. Напротив, в плане экономическом заложник имеет значительную ценность, поскольку является гражданином богатого государства, к тому же всегда оказывающего поддержку своим подданным. Сформулировав эти предпосылки, террорист приступал к экспериментам. Сперва он вырывал у заложника зуб (голыми руками), после чего констатировал, что его рыночная стоимость не изменилась. Затем он проделывал ту же операцию с ногтем, на сей раз вооружившись клещами. Далее в беседу вступал второй террорист, и между палестинцами разворачивалась краткая дискуссия в более или менее дарвинистском ключе. Под конец они отрывали заложнику тестикулы, не забыв тщательно обработать рану во избежание его преждевременной смерти. Оба приходили к выводу, что вследствие данной операции изменилась лишь биологическая ценность заложника; его метафизическая ценность по-прежнему равнялась нулю, а рыночная оставалась очень высокой. Короче, чем дальше, тем более паскалевским был диалог и тем менее выносимым – визуальный ряд. К слову сказать, я с удивлением понял, насколько малозатратные трюки используются в «кровавых» фильмах.
Полную версию моей короткометражки крутили несколько месяцев спустя в программе «Странного фестиваля»[14], после чего на меня обрушился поток предложений от киношников. Любопытно, что со мной опять связался Жамель Деббуз: ему хотелось выйти из привычного амплуа комика и сыграть «плохого парня», настоящего злодея. Его агент быстро растолковал ему, что это будет ошибкой, и на том все и кончилось; но сама история, по-моему, показательна.
Чтобы стало понятнее, напомню, что в те годы – последние для экономически независимого французского кино – все до единой успешные картины французского производства, способные если не соперничать с американской продукцией, то хотя бы окупать расходы на свое производство, относились к жанру комедии – изящной или пошлой, не важно. С другой стороны, признанием профессионалов, открывающим доступ к государственному финансированию и обеспечивающим правильную раскрутку в ведущих массмедиа, пользовались прежде всего культурные продукты (не только фильмы, но и все остальное), где содержалась апология зла – или по крайней мере серьезная переоценка, так сказать, традиционных моральных ценностей, анархический подрыв устоев, который всегда выражался одним и тем же набором мини-пантомим, однако не терял привлекательности в глазах критиков, тем более что он позволял писать классические, шаблонные рецензии, выдавая их за новое слово. Короче, заклание морали превратилось в нечто вроде ритуальной жертвы: она приносилась лишь для того, чтобы лишний раз подтвердить господствующие ценности, которые в последние десятилетия были ориентированы не столько на верность, доброту или долг, сколько на соперничество, новизну, энергию. Размывание поведенческих правил, обусловленное развитой экономикой, оказалось несовместимым с жестким набором норм, зато великолепно сочеталось с перманентным восхвалением воли и эго. Любая форма жестокости, циничного эгоизма и насилия принималась на ура, а некоторые темы, вроде отцеубийства или каннибализма, получали еще и дополнительный бонус. Поэтому тот факт, что комический актер, причем признанный, способен, помимо прочего, легко и уверенно работать в области жестокости и зла, подействовал на киношников как электрошок. Мой агент воспринял обрушившуюся на него лавину – за неполных два месяца я получил сорок разных предложений написать сценарий – со сдержанным энтузиазмом. Он сказал, что я наверняка заработаю много денег (и он вместе со мной), но в известности потеряю. Не важно, что сценарист – главная фигура в фильме, широкая публика ничего о нём не знает; к тому же писать сценарии – нелегкий труд, который будет отвлекать меня от карьеры шоумена.
В первом пункте он был прав: упоминание моего имени в титрах трех десятков фильмов, где я участвовал в качестве сценариста, соавтора сценария или просто консультанта, ни на йоту не прибавило мне популярности; зато второе оказалось сильным преувеличением. Я очень скоро убедился, что кинорежиссеры – народ незатейливый: им достаточно подкинуть идею, ситуацию, фрагмент сюжета, что угодно, до чего они бы сами сроду не додумались; потом добавляешь несколько диалогов, три-четыре дурацких остроты – я мог выдавать примерно по сорок страниц сценария в день, – представляешь готовый продукт, и они в экстазе. Дальше они только и делают, что меняют свое мнение обо всем: о самих себе, о производстве, об актерах, о черте с дьяволом. Достаточно ходить на рабочие совещания, говорить им, что они совершенно правы, переписывать сценарий по их указаниям, и дело в шляпе. Никогда ещё я не зарабатывал деньги с такой лёгкостью.
Самой большой моей удачей в качестве главного сценариста стал, безусловно, «Диоген-киник»: по названию можно предположить, что речь идёт об историческом костюмном фильме, но это не так. В учении киников существовал один пункт, о котором обычно забывают: детям предписывалось убивать и пожирать собственных родителей, когда те утратят способность к труду и превратятся в лишние рты; нетрудно представить, как это ложится на современные проблемы, связанные с ростом числа пожилых людей. В какой-то момент мне пришло в голову предложить главную роль Мишелю Онфре[15], который, естественно, с энтузиазмом согласился. Но этот жалкий графоман, так вольготно чувствующий себя перед телеведущими и безмозглыми студентами, перед камерой совершенно сдулся, из него невозможно было вытянуть ничего. Съемки благоразумно вернулись в накатанное русло: заглавную роль, как всегда, сыграл Жан-Пьер Мариель.
Примерно в то же время я купил виллу в Андалусии в совершенно дикой местности к северу от Альмерии, носящей название природный парк Кабо-де-Гата. Архитектор действовал с размахом: пальмы, апельсиновые сады, джакузи, каскады; с учетом климатических особенностей (это самый засушливый регион Европы) его замысел отдавал легким помешательством. В придачу, о чем я даже не подозревал, это оказалась единственная часть испанского побережья, куда еще не проникли туристы; через пять лет цены на землю здесь подскочили втрое. В общем, я в те годы несколько смахивал на царя Мидаса.
Тогда же я решил жениться на Изабель; наша связь длилась три года, как раз среднестатистический срок добрачных отношений. Церемония была скромная и немного грустная; ей только что исполнилось сорок. Сейчас я четко понимаю, что два эти события взаимосвязаны, что мне хотелось этим доказательством своих чувств немного сгладить для нее шок сорокалетия. Он у нее не проявлялся в каких-то определенных формах: она никогда не жаловалась, вроде бы ни о чем не тревожилась; это было что-то неуловимое и в то же время душераздирающее. Временами – особенно в Испании, если мы собирались пойти на пляж и она натягивала купальник, – я чувствовал, что, когда мой взгляд останавливается на ней, она чуть оседает, как будто ее ударили под дых. На миг гримаса боли искажала великолепные черты ее тонкого, выразительного лица – его красота словно была неподвластна времени; но на теле, несмотря на плавание, несмотря на классический танец, появились первые признаки приближающейся старости, признаки, которые (кому это знать, как не ей) скоро начнут быстро множиться, вплоть до окончательной деградации. Я не мог понять, что отражалось на моем лице, что заставляло ее так страдать; я бы многое отдал за то, чтобы она ничего не замечала, потому что, повторяю, я любил ее; но это явно было невозможно. Как невозможно было твердить ей, что она по-прежнему желанна, по-прежнему красива; я никогда не мог ей лгать, даже в мелочах. Я знал, как она потом смотрела на меня: это был покорный, печальный взгляд больного животного, которое отходит на несколько шагов от стаи, кладет голову на лапы и тихо вздыхает, потому что чувствует признаки близкой смерти и понимает, что не дождётся жалости от сородичей.
Даниель24,3
Скалы высятся над плоскостью моря своей абсурдной вертикалью, и страданию людей не будет конца. На первом плане я вижу утесы, черные и острые. За ними, чуть поблескивая пикселями на поверхности монитора, раскинулась мутная, грязная поверхность, которую мы по-прежнему называем «морской» и которая когда-то была Средиземным морем. На переднем плане появляются человеческие существа, они идут по тропе вдоль утесов, как и их предки много веков назад; только теперь их меньше и они грязнее. Они упорствуют, пытаются сбиться вместе, образуют стаи или орды. Их прежнее лицо превратилось в красную, ободранную, голую плоть, изглоданную червями. Они вздрагивают от боли при малейшем ветерке, несущем с собой песчинки и семена. Иногда они кидаются друг на друга, дерутся, ранят один другого кулаками или словами. Постепенно то один, то другой отделяется от группы, замедляет шаг, падает навзничь; его спина, белая и эластичная, пружинит при соприкосновении со скалой; они похожи на перевёрнутых черепах. На голую, открытую небу поверхность плоти садятся насекомые и птицы, расклевывают и пожирают ее; существа еще какое-то время мучаются, потом затихают. Остальные держатся поодаль, целиком поглощенные своими стычками и хитростями. Время от времени они подходят поближе, взглянуть на агонию своих сородичей; и в их глазах не отражается ничего, кроме пустого любопытства.
Я выхожу из программы наблюдения; изображение исчезает, втягиваясь в панель инструментов. Получено новое сообщение от Марии22:
Пространство разорвав,
Соединяют числа
Закрытые глаза
В конечной точке смысла.
247, 214327, 4166, 8275. Вспыхивает свет, он разгорается, ширится, и я погружаюсь в световой туннель. Я понимаю, что чувствовали люди, когда входили в женщину. Я понимаю женщину.
Даниель1,4
Мы люди, а потому нам подобает не смеяться над несчастьями человеческими, но оплакивать их.
Демокрит
Изабель сдавала. Не так-то легко женщине, чье тело уже увядает, работать в журнале вроде «Лолиты», где что ни месяц всплывают все новые шлюшки, ещё более юные, сексапильные и наглые. Помнится, первым заговорил я. Мы шли по скалистому гребню Карбонерас; черные утесы отвесно уходили в сверкающую ярко-синюю воду. Она не увиливала, не искала отговорок: да-да, конечно, при такой работе нужно поддерживать атмосферу некоторого конфликта, нарциссического соперничества, а ей с каждым днем это удается все хуже. «Жизнь изгаживает», – замечал Анри де Ренье; нет, жизнь прежде всего изнашивает: безусловно, есть люди, которым удается сохранить в себе неизгаженное ядрышко, ядрышко бытия; но что значит этот жалкий осадок по сравнению с изношенностью тела?
– Придётся обговаривать размер выходного пособия, – сказала она. – Не понимаю, как я смогу это сделать. К тому же журнал идет в гору, не вижу, под каким предлогом мне проситься в отставку.
– Пойди к Лажуани и объясни. Просто скажи ему то, что сказала мне. Он уже старик, я думаю, поймет. Конечно, у него есть деньги и власть, а эти две страсти угасают не так быстро; но, судя по тому, что ты о нем говорила, он понимает, что такое износ.