Территория тюрьмы (страница 12)
Горка заерзал, думая, не покричать ли отца, посмотрел на счетчик (крайняя справа циферка как раз нырнула вниз, сменившись другой), и тут его осенило во второй раз. Протиснувшись между сиденьями, он дотянулся до выключателя счетчика и крутнул его наугад. Счетчик стих. Горка посидел, слушая тишину, и испугался: они сейчас вернутся, и что скажет шофер? Вдруг заругает его, откажется дальше ехать, и что тогда?
Гадать долго не пришлось, взрослые вернулись, шофер запустил двигатель и вдруг засмеялся:
– А малой-то у вас, – обращаясь к отцу, – хозяйственный, как я вижу.
Отец, глянув на счетчик, только крякнул.
– Да ничего, – успокоил шофер, – может, так даже и лучше выйдет, мы ж по цене договорились, правильно?
Отец кивнул, и они поехали дальше. Горке он вообще ничего не сказал, как будто ничего и не было.
…Пароход был грандиозен: весь белый, поблескивавший окнами кают на двух верхних палубах и отсвечивавший в бутылочного цвета воде иллюминаторами в трюмном, третьем, классе, с чуть запрокинутой назад мачтой с трепетавшим на ней вымпелом, широченной трубой и гребными колесами, на кожухах которых по дуге шла надпись – «Володарский». Он был колесный, совсем как в «Жизни на Миссисипи»! Как в жизни…
Отец тоже помедлил, разглядывая судно («смотри-ка, – сказал Горке, – на носу у него травяной орнамент, и тут татары». – «не на носу, а на баке», – уточнил Горка), они переглянулись, дружно вздохнули и пошли по шаткому трапу селиться.
В каюте, довольно просторной для второго класса, окно было забрано поперечным бамбуковым жалюзи (Горка не сомневался, что именно бамбуковым), его планки сухо пощелкивали, когда пароход качало, сквозь них тонкими нитями сочился солнечный свет, сохраняя в помещении тенистость; Горка представил, как будет здорово после обеда улечься на диване с книжкой, почитать про жизнь на Миссисипи или про приключения Гека Финна и подремать немножко, а потом вылететь опять на палубу и смотреть, смотреть – на реку и кущи на берегу, слушать плеск волны и чавканье воды, которую месят гребные колеса…
Так и сталось потом, но первые день-два Горке было не до книжек на диване, он пребывал в сильном возбуждении, лазал по судну туда-сюда и рассматривал шлюпки (целых четыре), такелаж, якоря на баке и юте – все было так ново, так непривычно…
Однако путешествие по воде (Горка не признавал тут слово «круиз», считая, что это исключительно про море), такое неторопливое и размеренное, постепенно перестроило его внутренний ритм: он вставал вместе с отцом спозаранку и не чувствовал, что недоспал, как всегда бывало дома; они гуляли некоторое время по верхней палубе, уставленной шезлонгами, валялись в них, молча глядя в небо, потом шли в ресторан завтракать. Ресторан, с большими панорамными окнами, весь светился: белая мебель, белые крахмальные скатерти на столах, сверкающие сталью и фаянсом куверты, улыбчивые официантки (бывали и хмурые, но редко), плотные альбомы меню, еда, которой мать никогда не готовила. И туалет – чистый, блестевший металлом, с унитазом, с урчанием смывавший всё без следа. И никаких мух.
Чудесным образом Горку словно взяли и перенесли в какой-то другой мир, уместившийся в этой хрупкой, по сути, скорлупе неспешно чапающего по реке судна, – на время, чтобы запомнил. Конечно, он понимал, что все сделал отец, но все равно не оставляло ощущение, что тут есть какая-то тайна, не зависящая от прихоти отца.
Они много разговаривали вечерами, сидя на диванах в каюте, а чаще – в деревянных полукреслах на палубе, – столько, сколько отец никогда не разговаривал с Горкой дома. Отец был немногословным человеком и говорил простыми предложениями – о том, как рос в деревне Васильево неподалеку от Бугульмы в большой семье («три брата и две сестры нас было»), как пахал, уже с семи лет от роду, как они косили траву на корм скоту (в семье были корова, лошадь, две козы, а еще – с десяток кур), как потом это все у них отобрали («революция же случилась, равенство») и он, пятнадцатилетним, пошел воевать, и так вышло, что не против тех, которые отобрали, а за. За красных, значит. Последнее Горку смутило, ведь по логике должно было быть наоборот, но отец, выслушав сомнение сына, только вздохнул: «так бывает, сынок, это жизнь». И, помешкав, привел пример, который, как он считал, прояснит сыну, что значит «это жизнь».
– Ты прикинь вот про своего деда, моего отца, значит, – начал отец. – Он здоровый был, как бык, кочергу мог узлом завязать, а поехал как-то на базар в Бугульму с солониной, телега опрокинулась на мосту, и бочкой ему грудь и раздавило. Помер. Вот как? А вот так.
– На каком мосту? – осторожно спросил Горка, предчувствуя неладное.
– Да как раз на нашем, рядом с колонкой, куда за водой ходим. Ты не знал, а для меня – памятное место.
Разговор приобретал мрачный характер, и Горка, подумав, решил перевести на другое.
– Пап, а Володарский – это кто?
– Володарский? – переспросил отец. – А разве вам в школе не рассказывали? Это революционер, сынок. Его убили в тысяча девятьсот восемнадцатом, а теперь вот пароход назвали.
Горка собрался было уточнить, кто и за что убил, но отец вдруг засмеялся и добавил:
– А вообще-то, он закройщик был, Володарский этот, как наш Гируцкий. Можно сказать, родня. Только Володарский накроил куда как поболе. За то и убили.
Улеглись спать. Пароход слегка качало, он скрипел, Горка слушал, убаюкивался и в полудреме думал почему-то не о Володарском и что там с ним случилось, а о солонине. Он со смеху умирал, когда читал, как папаша Гека Финна напоролся ногой на бочонок с солониной, а тут выходило что-то совсем другое – упал бочонок на грудь и раздавил человека до смерти; как такое могло быть? А вот – это жизнь.
Следующее утро выдалось шумным – по палубам бегали матросы, боцман что-то кричал в рупор; «Володарский» протяжно гудел, осторожно входя в створ шлюза Жигулевской ГЭС.
Он вошел в камеру, матросы кинулись заводить швартовы, а Горка со страхом смотрел на бетонные сырые блоки рядом с бортом, расчерченные склизкими следами тины. Потом он услышал грохот, побежал на звук и, оказавшись на корме, увидел, как медленно и неотвратимо за «Володарским» закрываются огромные ворота, этажа в три, наверное, выше, чем винзавод!
Они закрылись, в камере стало сумрачно, пароход чуть покачивался, и больше не происходило вообще ничего. Как будто они попали в ловушку и уже никогда из нее не выберутся. Потом что-то забулькало – казалось, под днищем парохода, вдоль борта заструилась вода, где-то поднялся гул, и Горка почувствовал, что пароход опускается! Все это шипело, клокотало, рупор покрикивал «трави! трави!», они все опускались и опускались. Наконец (прошло минут десять, может, пятнадцать, но Горке казалось, что вечность) стальная стена, стоявшая перед «Володарским», начала размыкаться. За раскрывающимися створами показалось чистое синее небо, в камеру просочился солнечный свет, и пароход пошел на него, осторожно, как слепой, и опять принялся протяжно гудеть.
Он выбрался на фарватер, гуднул прощально шлюзу и почапал – туда, вниз, к устью. Река здесь была уже не такой широкой, как на подходе к плотине, где она ширилась как море, а какой-то домашней и даже веселой, играющей блестками мелких волн в разгорающемся жарком дне.
После Ставрополя стали попадаться участки с островами. Кое-где паслись коровы, Горку удивило, как они туда попали, а отец со смехом ответил, что коровы запросто переходят реку. Горка так обиделся, что даже не стал ни возражать, ни расспрашивать дальше: он знал, что коровы могут плавать, но не через пол-Волги же!
На Горкино счастье, эту их размолвку наблюдал капитан, щеголявший во всем белом с биноклем на шее, – он снял бинокль, протянул Горке и сказал, улыбнувшись:
– На-ка, посмотри как следует, поймешь.
Горка взял бинокль, забыв даже сказать спасибо, поднес к глазам (он был тяжелый и куда больше, чем хранившийся у них дома полевой), и остров надвинулся на него так крупно, что Горка даже отшатнулся.
– Хороша штуковина, да? – рассмеялся капитан. – Это морской, двенадцатикратный, смотри, только осторожно.
– Спасибо, – наконец сообразил Горка и вновь прильнул к окулярам.
Вблизи остров, мимо которого они неспешно плыли, выглядел совсем как опушка леса за тюрьмой: виднелись кусты тальника, осины и березы, от песчаного бережка вглубь тянулась наезженная в траве дорога, чуть левее чернели следы костровищ (и коровьи лепешки, кстати), – людей не было. Горка смотрел, временами укрупняя план и подкручивая резкость, и наконец в поле зрения появилось то, что разъяснило загадку: на песке лежали, чуть боком, две большие плоскодонки, скорее, шлюпки, с деревянными перекладинами поперек на носу и корме. Вот как туда коровы попадали. Но зачем их возили на остров – трава там какая-то особенная или дома пасти негде было?
Тут Горка вспомнил, как тетя Поля однажды заявилась к ним без привычной трехлитровой банки молока и, плача, сообщила матери, что теперь и не будет – «свели корову со двора». Тогда Горка подумал, что с коровой просто что-то случилось, заболела или украли, может, а потом отец обмолвился о «бестолочи» и совхозах, и стало понятно, что «свели» власти. Но Горка думал, что это у них, в Бугульме, а теперь выходило, что везде. Он помрачнел, отыскал капитана и отдал ему бинокль.
Следующим утром, снова солнечным и безмятежным, капитан опять предложил ему бинокль, показывая на приближавшийся навстречу по реке пароход:
– Глянь-ка, наш брат идет. всё там в порядке у них?
Горка посмотрел. Пароход был и вправду как их «Володарский», точь-в-точь, насколько можно было судить, только на носу у него было написано «Спартак». Ух ты! «Спартак»! Горка два раза прочитал эту книжку, восхищаясь восставшими за свободу рабами и переживая за Валерию, которую Спартак любил и оставил, и за Красса, как ни странно, и за…
Тут прямо у него над головой взревел гудок, отвечая загудевшему встречному судну, Горка вздрогнул и выронил бинокль. Еще до того, как он плюхнулся в воду, Горка понял, что произошло непоправимое, и в отчаянии обернулся на капитана. Тот посмотрел на него, как… как… – Горка не мог описать, – потом кашлянул в кулак и сказал, сдерживая себя:
– Забыл я тебя предупредить, парень, что бинокль надо носить на шее на ремешке, – виноват. – Козырнул и пошел в рубку.
Горка отыскал отца и в слезах рассказал ему, что случилось. Тот тоже кашлянул и пошел искать капитана. Горка сидел в каюте, боясь высунуть нос на палубу, ждал. Прошел час, наверное, отца все не было. Собравшись с духом, Горка отправился на его поиски.
…Они сидели вдвоем в ресторане за столиком у окна, попивали коньяк и неторопливо о чем-то беседовали. Увидев Горку, капитан с улыбкой подозвал его; Горка зыркнул на отца и убежал.
Как отец уладил дело, Горка не спрашивал (а отец о происшествии вообще ни слова не сказал), но навсегда решил, что капитан – отличный дядька и настоящий моряк. И даже захотел стать таким же. И хотел какое-то время.
До Астрахани они доплыли к исходу одиннадцатого дня, пересели там на другое судно, близко не стоявшее с «Володарским» (Горка даже названия не запомнил), и еще почти день плыли до Махачкалы. Каспийское море Горке не понравилось. Может, потому, что пароходишко был неказистый, они даже каюту не сняли, может, потому, что моря толком и не было, плыли почти всю дорогу вдоль берега, а может, потому, что эпизод с потерянным биноклем расстроил и уязвил Горку больше, чем он сам про себя думал; как-то скучно ему стало.
Махачкала удивила тем, что город от порта резко уходил вверх в предгорья, но Горке тоже не понравилась: кривобокие деревянные домишки стояли вперемешку с кирпичными с осыпающейся кладкой, в порту гуляли мутные запахи то ли рыбы, то ли тины… Да они город и не посмотрели толком: сразу из порта поехали на вокзал, отец взял билеты в общий вагон – до Хасавюрта езды было меньше двух часов, убили время, пообедав в какой-то кафешке со склизкими столами и лавками, и отправились. Первая часть путешествия подходила к концу.