Голоса на ветру (страница 7)
Под светом рекламы Save Two Cents Shopping at Eagle всё вдруг показалось ему бессмысленным, смешным, глупым. «Сэкономь два цента, покупая у Орла». Послушай, два цента! У «Орла», а он символ Америки. Надо же, а вот он, переезжая в Америке с места на место, не видел ни одного орла. На парящих в небе орлов он смотрел возле монастыря Увац, а еще на острове Црес и в Хомольских горах в восточной Сербии.
– Дикая страна – это естественное место обитания диких птиц! – усмехнулась после этого перечня Джорджи Вест. – И диких людей! – добавила она. Она была права. Нет ни одного поколения Арацки, которое бы не пережило хоть одну войну, не стало бы свидетелем хоть одного покушения, а это были покушения, жертвами которых становились не только главы государств, но и королевы, и аристократки, причем одна из них носила под сердцем плод[5]. Кто знает, какая судьба уготована Дамьяну? Данило напряг слух. Женщина, лежащая рядом с ним, что-то пробормотала насчет того, кто задолжал ей двести долларов. Two hundred dollars owes me a son of the bitch![6] Уж не он ли это? Чепуха! Он понятия не имеет, кто она такая! Данило протянул руку к тому месту, где должна была находиться настольная лампа, забыв, что уже пытался сделать это, но не обнаружил ни лампы, ни столика, точно так же как и теперь. Значит, все это не сон!
Голоса мертвых и живых смешивались в его сознании, взывали к памяти, к воспоминаниям.
Ведь только благодаря его воспоминаниям они продолжают длиться во времени.
Несчастные безумцы! И как только им удалось его обнаружить после всех его скитаний по городкам Среднего Запада? Мало с них балканского сумасшедшего дома, они гоняются за ним и по здешнему!
Данило грязно выругался, имея в виду и женщину, и себя самого, и души Арацки, вынырнувшие из вечности, из ледяной бесконечности общего хаоса и забвения, и ищущие спасение у того, рождение которого не обрадовало даже самых близких родственников, у того, кому потребовалось прожить половину жизни, чтобы понять, что, заметая следы, совершаешь обман и теряешь время.
– Нет такого убежища, в котором можно укрыться от самого себя! – Ему показалось, что он слышит голос своей матери. И тут же понял, что разговаривает сам с собой, оправдываясь за нечто такое, чего не сделал бы и во сне. И все-таки почему он не отверг обвинения пациенток из Губереваца? Ведь это было не одно обвинение, а четыре, причем совершенно идентичных, написанных одной и той же рукой, от имени больных весьма преклонного возраста из отделения для самых тяжелых случаев психических заболеваний, таких, при которых страдающие ими больше не понимают ни кто они, ни где находятся. Почерк автора всех заявлений был одинаковым, грамматические ошибки тоже. И все сводилось к утверждению, что менее чем за тридцать минут доктор Данило Арацки попытался изнасиловать, а возможно, и изнасиловал Катицу Борович из Вршаца (шестидесяти семи лет), Мару Милюш, беженку из Бании (сорока трех лет), Невенку Пейин (место рождения неизвестно, возраст неизвестен), Ребекку Хиршл (семидесяти четырех лет), которая не помнит собственного имени, но уверена, что через несколько дней она пойдет в среднюю школу. Латиницу она уже знает. Ей кажется странным, что она не знает кириллицу. Ведь она окончила четыре класса начальной школы, а кириллицу проходят в третьем.
Мара Милюш была единственной оставшейся в живых после пожара, в котором сгорел дом ее семьи в Бании. Она помнит, как в ту ночь все ее родные исчезли в огне и дыму, в войне. Теперь она начинает кричать при виде зажженной спички, тлеющего огонька сигареты, красного неба на закате.
Какой из нее свидетель?
И какой он глупец, что не смог взять себя в руки и сбежал после всех этих обвинений, которые кто-то от имени несчастных умалишенных написал, подписал и переслал в прокуратуру. Кто?
В психиатрическом отделении, где он работал, были пациенты, которых годами никто не навещал, среди них имелись как грамотные, так и неграмотные, но никто не был способен составить заявление о неподобающем поведении доктора Данило Арацки с одиннадцати ноль-ноль до одиннадцати тридцати двадцать третьего мая в палате, где четыре подписавшиеся делили общее пространство и общие страдания. Главный врач, Рашета, сообщил коллегам о происшествии, ничего не сказав Данило о заявлениях, которые следователь Тома Бамбур получил несколькими днями раньше, но воспринял их как чью-то глупую шутку или месть, вследствие чего пригласил доктора Арацки «для беседы» только тогда, когда вся больница уже говорила о «деле Арацки» и обсуждала, что, когда и как произошло, а Марта визгливым криком требовала, чтобы муж куда-нибудь уехал, исчез, чтобы он избавил от позора и ее, и своего сына. Она кричала на него как ненормальная и всё время повторяла: «Если бы я знала… Если бы я знала…» Что знала?
* * *
Прошло несколько месяцев, и Данило Арацки понял, что имела в виду его жена. Если она действительно что-то имела в виду. Если за ее словами не стояло просто желание избавиться от него как можно скорее, в то время как он, не понимая, какая вокруг него ведется игра, считал, что всё, о чем говорят пациенты, просто чушь, в которую никто не поверит. Повалить за полчаса четырех женщин! И ни одна из них не пикнула, ни одна не попыталась убежать? Ни одна никому ничего не рассказала до тех пор, пока не появились обвинения, написанные одним почерком, с идентичным содержанием, подписанные одной датой, – 23 мая.
Тем не менее поверили все, за исключением нескольких врачей и санитаров, которые знали о решении Рашеты убрать доктора Арацки из больницы после истории с пациентом, находящимся на принудительном лечении в отделении для самых тяжелых больных. Этот пациент в общественном месте обругал того, которого было страшно обругать даже во сне, того, на чью тень никто не посмел бы наступить! А доктор Арацки, словно считая нормальным оскорбление главы государства, потребовал вернуть этого неблагонадежного домой: протрезвеет – и все будет в норме, человек не болен, а просто пьян!
По каким-то своим соображениям Рашета оставил нарушителя порядка «на обследование» и, пичкая его лекарствами, старался задержать как можно дольше, давая понять доктору Арацки, что не нужно вмешиваться в это дело. Он, Рашета, знает, что и зачем делает…
И тут Данило Арацки вдруг осенило: а может быть, и с этими четырьмя заявлениями Рашета тоже знает, что делает и зачем делает то, что делает? Поэтому он больше Данило и не одергивает, не напоминает, что он среди них самый молодой, что следовало бы ему попридержать свои замечания насчет того, как работают его старшие коллеги. А то не успел начать работать, как взялся за перо и бумагу и письменно обвинил старшую медсестру, что она, промывая уши одному из пациентов, проколола ему барабанную перепонку. Да сумасшедшему барабанная перепонка нужна так же, как психиатрическому отделению – инспекция из министерства.
– Заберите ваше заявление, коллега! – посоветовал ему Рашета. И потом изо дня в день продолжал повторять эту фразу, пока доктору Арацки не начало казаться, что она как по барабану бьет по его собственным барабанным перепонкам и что боль от этого заполняет собой весь мир.
Рашета кипел от гнева на этого молодого идиота, который барабанную перепонку какого-то психа возвел в ранг проблемы мирового значения. Лучше бы думал о своей жене и сыне. А он, главный врач, не может призывать к ответу самых преданных ему работников клиники из-за какой-то дурацкой барабанной перепонки, если дело вообще в ней, а не в желании молодого доктора занять кресло своего начальника.
– Коллега, или вы забираете назад свое заявление, или вам придется с нами расстаться! Выбирайте…
– А что тут выбирать! – спокойно ответил Арацки. – Заявление я не заберу…
И не забрал, но с того дня доктор Данило Арацки стал дежурить в два раза чаще, чем остальные врачи.
Время шло. Дело о барабанной перепонке начало бледнеть и забываться. Может быть, о нем бы и вовсе забыли, если бы не Рашета и старшая медсестра, которые время от времени с насмешкой предлагали ему проинспектировать барабанные перепонки во всей больнице, вдруг еще с какой-нибудь возникли проблемы…
У того пациента ухо долго гноилось. А потом он вдруг исчез. В его больничной карточке осталась запись: «Переведен».
Куда? В отделение на Авале? В Ковиньскую клинику? На тот свет? Куда? Это Данило Арацки узнать не удалось, да и не было смысла об этом расспрашивать. Доктор Рашета уже вовсю размахивал четырьмя заявлениями об изнасиловании, а Марта с презрением спрашивала, неужели он не нашел никого, кроме сумасшедших, чтобы сделать то, что сделал, осрамив этим и себя, и свою жену? Вот так мужчина!
Ее глаза сверкали ненавистью, такой, с какой он никогда в жизни не встречался. Парализующей! После этого случая она выпалила ему в лицо: «Как врач ты – покойник! Ты теперь никто и ничто! Жив только твой позор и те несчастные женщины, чьи обвинения ты даже не попытался опровергнуть, потому что сам знаешь, что виноват. Виноват перед Богом и перед людьми!»
В голосе Марты Данило почувствовал нечто до такой степени угрожающее, до такой степени страшное, что чуть не задохнулся от ужаса. «Перед Богом и перед людьми!» С каких это пор ей есть дело до Бога и до людей? Данило Арацки затрясся так, словно грудь его придавила ледяная глыба, и смутно почувствовал, что Марта толкает его на скорейшее бегство из Белграда, «пока клубок этого позора не размотался до конца, пока Дамьян не понял, что он потомок монстра, случайно ставшего врачом».
Следить за остальными ее словами он был не в состоянии: пятно позора легло не только на него, но и на их сына, потом оно перейдет и на внука, и на правнука. А потом род Арацки перестанет считаться примером гордости и исключительности, а всё благодаря тому, что он причинил тем забытым Богом и людьми несчастным.
«Что?» – хотел крикнуть он, чтобы остановить поток слов, которыми она заливала его как помоями, но голос его не послушался. По его лбу, щекам, шее, груди катились капли пота, в ушах стучало. Он весь был таким мокрым, словно его облили горячей водой. Он был парализован. Нем. Неспособен защищаться, опровергнуть все четыре обвинения, спросить, может ли человек в здравом уме поверить в то, что всё, в чем его обвиняют, действительно могло произойти в мрачной палате, где все они, четыре, не отходили друг от друга, за каких-то полчаса, и при этом ни одна из них не крикнула, не позвала на помощь дежурного санитара или кого-то еще?
Марта, так же как и Рашета, держала эти заявления в руках. Неужели она не увидела, что они похожи друг на друга так, словно написаны под копирку: те же слова, те же обвинения, тот же почерк, их будто писала одна рука. Чья? Он хотел спросить, неужели она не понимает, что все это умышленно подстроено, но тут ему пришло в голову, что она могла бы спросить его, почему он, если не виновен и если обвинение построено на очевидной лжи, не потребовал судебного разбирательства? Почему молчит?
Любой другой на его месте в ответ на жалобы невменяемых, тяжелых пациенток рявкнул бы как следует. Почему он молчит? Прячется в кусты. Убегает. Тем самым он признает, что все-таки какая-то его вина существует… Он знает так же, как знал это и его отец, Стеван, что, согласившись быть командиром, ты берешь на себя обязательство оставаться с солдатами до конца.
Голос Марты, ее глаза, всё ее существо выдавали что-то ядовитое, что-то страшное. Ведь его не судят, он это понимает. Он уже осужден, а приговор был вынесен тогда, когда он отказался признать алкоголика душевнобольным, невзирая на диагноз, под которым стояли три подписи трех авторитетных психиатров из трех республиканских психиатрических лечебниц.
Дело о барабанной перепонке стало прелюдией того, что ждало его дальше. Его считали виновным в истории с четырьмя несчастными женщинами, утверждения которых не выглядели особенно убедительными. Потому что они то утверждали, что произошло то, что произошло, то отказывались от своих слов. А иногда вообще ничего не могли вспомнить. И тем не менее виноват – он!