Русская педагогика. Педагогическая поэма. Книга для родителей. О воспитании (страница 11)
Монолог Верхолыхи оказался бесконечно длинен. Притихшая до того в переднем углу Лидочка пыталась открыть спокойную дискуссию о вреде самогона, но Верхолыха обладала замечательными легкими. Уже были разбиты бутылки с самогоном, уже Карабанов железным ломом доканчивал посреди двора уничтожение аппарата, уже Лука Семенович приветливо прощался с нами и просил заходить, уверяя, что он не обижается, уже Задоров пожал руку Ивана и уже Иван что-то захрипел на гармошке, а Верхолыха все кричала и плакала, все находила новые краски для характеристики нашего поведения и для предсказания нашего печального будущего. В соседних дворах стояли неподвижные бабы, выли и лаяли собаки, прыгая на протянутых через дворы проволоках, и вертели головами хозяева, вычищая в конюшнях.
Мы выскочили на улицу, и Карабанов повалился на ближайший плетень.
– Ой, не можу, ий-богу, не можу! От гости, так гости!.. Так як вона каже? Щоб вам животы попучило вид тией сметаны? Як у тебя с животом, Волохов?
В этот день мы уничтожили шесть самогонных аппаратов. С нашей стороны потерь не было. Только, выходя из последней хаты, мы наткнулись на председателя сельсовета Сергея Петровича Гречаного. Председатель был похож на казака Мамая: примасленная черная голова и тонкие усы, закрученные колечками. Несмотря на свою молодость, он был самым исправным хозяином в округе и считался очень разумным человеком. Председатель крикнул нам еще издали:
– А ну, постойте!
Постояли.
– Драствуйте, с праздником… А как же это так, разрешите полюбопытствовать, на каком мандате основано такое самовольное втручение[26], что разбиваете у людей аппараты, которые вы права не имеете?
Он еще больше закрутил усы и пытливо рассматривал наши незаконные физиономии.
Я молча протянул ему мандат на «самовольное врутчение». Он долго вертел его в руках и недовольно возразил мне:
– Это, конечно, разрешение, но только и люди обижаются. Если так будет делать какая-то колония, тогда совецкой власти будет нельзя сказать, чтобы благополучно могло кончиться. Я и сам борюсь с самогоногонением.
– И у вас же аппарат есть, – сказал тихо Таранец, разрешив своим всевидящим гляделкам бесцеремонно исследовать председательское лицо.
Председатель свирепо глянул на оборванного Таранца:
– Ты! Твое дело – сторона. Ты кто такой? Колоньский? Мы это дело доведем до самого верху, и тогда окажется, почему председателя власти на местах без всяких препятствий можно оскорблять разным проступникам.
Мы разошлись в разные стороны.
Наша экспедиция принесла большую пользу. На другой день возле кузницы Задоров говорил нашим клиентам:
– В следующее воскресенье мы еще не так сделаем: вся колония – пятьдесят человек – пойдет.
Селяне кивали бородами и соглашались:
– Та оно, конешно, что правильно. Потому же и хлеб расходуется, и раз запрещено, так оно правильно.
Пьянство в колонии прекратилось, но появилась новая беда – картежная игра. Мы стали замечать, что в столовой тот или иной колонист обедает без хлеба, уборка или какая-нибудь другая из неприятных работ совершается не тем, кому следует.
– Почему сегодня ты убираешь, а не Иванов?
– Он меня попросил.
Работа по просьбе становилась бытовым явлением, и уже сложились определенные группы таких «просителей». Стало увеличиваться число колонистов, уклоняющихся от пищи, уступающих свои порции товарищам.
В детской колонии не может быть большего несчастья, чем картежная игра. Она выводит колониста из общей сферы потребления и заставляет его добывать дополнительные средства, а единственным путем для этого является воровство. Я поспешил броситься в атаку на этого нового врага.
Из колонии убежал Овчаренко, веселый и энергичный мальчик, уже успевший сжиться с колонией. Мои расспросы, почему убежал, ни к чему не привели. На второй день я встретил его в городе на толкучке, но, как его ни уговаривал, он отказался возвратиться в колонию. Беседовал он со мной в полном смятении.
Карточный долг в кругу наших воспитанников считался долгом чести. Отказ от выплаты этого долга мог привести не только к избиению и другим способам насилия, но и к общему презрению.
Возвратившись в колонию, я вечером пристал к ребятам:
– Почему убежал Овчаренко?
– Откуда ж нам знать?
– Вы знаете.
Молчание.
В ту же ночь, вызвав на помощь Калину Ивановича, я произвел общий обыск. Результаты меня поразили: под подушками, в сундучках, в коробках, в карманах у некоторых колонистов нашлись целые склады сахару. Самым богатым оказался Бурун: у него в сундуке, который он с моего разрешения сам сделал в столярной мастерской, нашлось более тридцати фунтов. Но интереснее всего была находка у Митягина. Под подушкой, в старой барашковой шапке, у него было спрятано на пятьдесят рублей медных и серебряных денег.
Бурун чистосердечно и с убитым видом признался:
– В карты выиграл.
– У колонистов?
– Угу!
Митягин ответил:
– Не скажу.
Главные склады сахару, каких-то чужих вещей, кофточек, платков, сумочек хранились в комнате, в которой жили три наши девочки: Оля, Раиса и Маруся. Девочки отказались сообщить, кому принадлежат запасы. Оля и Маруся плакали, Раиса отмалчивалась.
Девушек в колонии было три. Все они были присланы комиссией за воровство в квартирах. Одна из них, Оля Воронова, вероятно, попалась случайно в неприятную историю – такие случайности часто бывают у малолетних прислуг. Маруся Левченко и Раиса Соколова были очень развязны и распущенны, ругались и участвовали в пьянстве ребят и в картежной игре, которая главным образом и происходила в их комнате. Маруся отличалась невыносимо истеричным характером, часто оскорбляла и даже била своих подруг по колонии, с хлопцами тоже всегда была в ссоре по всяким вздорным поводам, считала себя «пропащим» человеком и на всякое замечание и совет отзывалась однообразно:
– Чего вы стараетесь? Я – человек конченый.
Раиса была очень толста, неряшлива и смешлива, но далеко не глупа и сравнительно образованна. Она когда-то была в гимназии, и наши воспитательницы уговаривали ее готовиться на рабфак. Отец ее был сапожником в нашем городе, года два назад его зарезали в пьяной компании, мать пила и нищенствовала. Раиса утверждала, что это не ее мать, что ее в детстве подбросили к Соколовым, но хлопцы уверяли, что Раиса фантазирует:
– Она скоро скажет, что ее папаша принц был.
Раиса и Маруся держали себя независимо по отношению к мальчикам и пользовались с их стороны некоторым уважением, как старые и опытные «блатнячки». Именно поэтому им были доверены важные детали темных операций Митягина и других.
С прибытием Митягина блатной элемент в колонии усилился и количественно, и качественно.
Митягин был квалифицированный вор, ловкий, умный, удачливый и смелый. При всем том он казался чрезвычайно симпатичным. Ему было лет семнадцать, а может быть, и больше.
В его лице была неповторимая «особая примета» – ярко-белые брови, сложенные из совершенно седых густых пучков. По его словам, это примета часто мешала успеху его предприятий. Тем не менее ему и в голову не приходило, что он может заняться каким-либо другим делом, кроме воровства. В самый день своего прибытия в колонию он очень свободно и дружелюбно разговаривал со мной вечером:
– О вас хорошо говорят ребята, Антон Семенович.
– Ну и что же?
– Это славно. Если ребята вас полюбят, это для них легче.
– Значит, и ты меня должен полюбить.
– Да нет… я долго в колонии жить не буду.
– Почему?
– Да на что? Все равно буду вором.
– От этого можно отвыкнуть.
– Можно, да я считаю, что незачем отвыкать.
– Ты просто ломаешься, Митягин.
– Ни чуточки не ломаюсь. Красть интересно и весело. Только это нужно умеючи делать, и потом – красть не у всякого. Есть много таких гадов, у которых красть сам бог велел. А есть такие люди – у них нельзя красть.
– Это ты верно говоришь, – сказал я Митягину, – только беда главная не для того, у кого украли, а для того, кто украл.
– Какая же беда?
– А такая: привык ты красть, отвык работать, все тебе легко, привык пьянствовать, остановился на месте: босяк – и все. Потом в тюрьму попадешь, а там еще куда…
– Будто в тюрьме не люди. На воле много живет хуже, чем в тюрьме. Этого не угадаешь.
– Ты слышал об Октябрьской революции?
– Как же не слышал! Я и сам походил за Красной гвардией.
– Ну вот, теперь людям будет житье не такое, как в тюрьме.
– Это еще кто его знает, – задумался Митягин. – Сволочей все равно до черта осталось. Они свое возьмут, не так, так иначе. Посмотрите, кругом колонии какая публика! Ого!
Когда я громил картежную организацию колонии, Митягин отказался сообщить, откуда у него шапка с деньгами.
– Украл?
Он улыбнулся:
– Какой вы чудак, Антон Семенович!.. Да, конечно же, не купил. Дураков еще много на свете. Эти деньги все дураками снесены в одно место, да еще с поклонами отдавали толстопузым мошенникам. Так чего я буду смотреть? Лучше я себе возьму. Ну и взял. Вот только в вашей колонии и спрятать негде. Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать…
– Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
– Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты – значит обкрадывать товарища.
– Пусть не играют.
– Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит – плачет, пропадает на толкучке.
– Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, – сказал Митягин.
Я продолжал:
– Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
– Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
– Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
– Я водки не пью.
– Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
– Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вясы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренко, когда он уходил, – можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту[27]. Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился:
– Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
– Вот спасибо! Экономию сделали!
Из спальни меня проводил Митягин:
– Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
– Нет, чего ж, поживи еще.
– Все равно красть буду.
– Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
