Золотое время (страница 2)
Осень была. Лиственницы осыпались уже. Желтая земля и сырая. Лежу я, дышу в землю и думаю: умираю. Но полежала, легче стало, я поползла. До ручья доползла, руки в воду опустила. Голову кружит. Воды зачерпнула, лицо омыла, гляжу – а в ручье старуха. Не старуха даже – старухина спина, и она от меня уезжает. На двух оленях, один под верхом, другой в поводу сзади трусит. Бодро едет, бодро правит. Я подумать еще успела: вот старуха, а как бодро правит, долго жить будет, думаю, – и она обернулась и взглянула на меня сквозь воду, и я от испуга от ручья отшатнулась: была старуха слепая. Совсем слепая, оба глаза бельмами подернуты, как туманом. А все равно бодро правила, быстро ехала.
Тоже Пырра, значит, подумала я тогда.
И до нынешних времен больше не вспоминала о ней.
У ручья отлежалась и к дому пошла. Медленно шла, себя слушала. Обернуться боюсь – вдруг за мной кровь по мху тянется. Хорошо, недалеко в тот день ушла, а то волков боялась бы.
Тайга прозрачная, небо высокое. Зябко уже было, но не холодно. Тихо, ни ветерка. Зверь ветку не шелохнет. Вдруг слышу – лес ломается, ветки трещат. На меня Камса выезжает. Что ты здесь, спрашивает. А я и не знаю, что сказать. Я ее испугалась. Сколько раз среди людей видела, не боялась, но в лесу – никогда, а в лесу она грозной, страшной была. Показалось мне вдруг, что то, что со мной приключилось, – дурно. Что это грязно и плохо, и если я умру сейчас, это правильно будет, нельзя нести к людям такую грязь.
Но Камса сама догадалась. Хорей[1] протянула, держись, сказала, и в свой дом меня увела. Три дня я у нее сидела, на свет не показывалась. А женщинам Пырра Камса сказала, что я девушкой стала.
Когда все прошло, я и думать об этом забыла, снова в лес ходить начала. Думала, жизнь моя измениться не может никак. Ну, одежда другая. Ну, ленты красные нацепили. Красные ленты в косе и на поясе. Мне эти ленты сильно в лесу мешали. Мало что зацепиться норовили за все, так и видно их издали. А в лесу так нельзя. В лесу как лес быть надо, самой быть как дерево – незаметной. Я ленты эти сниму, под пенек схороню, а назад пойду – достану. Хорошие ленты были, нельзя потерять.
Один раз возвращаюсь, вижу – у привязи седловые олени. Не у дома детей, где я тогда жила, а у родительского дома. Много оленей у кормушки стоит, и среди них самый крупный – под красным седлом и рога красным крашены: княжий олень, значит. А за домом в клети – едовые олени. С десяток, все жирные, аж лоснятся. Гости приехали к Пырра, значит, даже князь, глава рода, тут. А во мне вдруг как будто заговорил кто: беги, Волла! Беги! Не ходи в дом, не надо тебе туда! Но я понять не могу, что это за голос, чего мне бояться? Гости и гости, мало ли кто к Пырра ездит, Пырра – богатый род, к ним ездить любят. Но страх не отпускал. Я как у дома застыла, так и стою ни жива ни мертва, не знаю, куда теперь ступить.
Тут из дверей ребенок выскочил, младший сын Пырра. Оленей бежал кормить. Увидел меня, закричал:
– Что стоишь, Волла? В дом иди, ждут тебя там!
– Меня? – Сердце сжалось.
– Тебя, тебя! Сваты приехали!
И засмеялся так противно, что из меня вся жизнь ушла. Даже голос в голове стих.
Пошла я в дом. Вхожу – там душно, людно. Встать некуда. Все Пырра в сборе. На почетном месте сидят гости из рода Тойгон. Дым стоит, шум стоит. Мясом пахнет, оленя варят, значит. Женщины по мискам юшку черпают, с костей большим ножом мякоть скребут. Я у двери застыла, не знаю, как и дышать.
Долго ли так стояла. Только заметил меня князь Пырра.
– А вот и она! – прогудел весело. – Иди сюда, дочка! Радость к тебе пришла, честь ты нам принесла, – смотри, какие гости приехали!
А я на гостей и взглянуть боюсь, у меня перед глазами как пятно белое. Стою, слово вымолвить не могу. Что со мной, сама не знаю. Я всегда бойкой была, веселой была, всегда бегала, никогда не стояла. А тут будто холодный бурдюк привязали к животу, ноги мне будто связали, ни шагу ступить, ни повернуться. Мне женщины уже шикать стали, за рукава тянут, а я все стою, ничего сделать не могу. Тогда взяли меня женщины, по рукам, как бревно, передали. В центр выдвинули и поставили у очага прямо перед гостями, как куклу.
– Вот какая у нас красавица Волла! – хвалит тем временем князь. – Сами смотрите, не врем: кожа как шелк, глаза как черника, косы тугие! В дому все делает. Со скотом все делает. И моет, и готовит. Сильная, как оленуха! И веселая, и духом легкая. Славная жена будет наша Волла!
Он хвалит, а у меня лицо пылает. Будто иглы втыкаются на каждом слове. И не знаю, как посмотреть, что сказать. А мне сзади женщины опять шепчут. Смотрю – в руки мне миску всунули, поварешку всунули. Я на руки свои гляжу как на чужие, что делать с ними, никак не пойму.
Князь ждал, ждал, пока я сама догадаюсь, наконец говорит:
– Дочка, угости гостя, будь доброй хозяйкой. Накорми князя.
Меня сзади уже в спину толкают. Я к котлу шагнула, в пар наклонилась, чуть в котел не нырнула. Налила похлебку с мясом, погуще да пожирнее. Подала князю Пырра. Глаз не поднимаю, в пол смотрю. А он не берет. Я снова ему в руки миску сую. Он отталкивает. Я опять, чуть горячее не пролила ему на руки. Возьми же, думаю, раз так тебе надо. А я уйду. В лес уйду и не вернусь больше. Во мне все уже ныло.
– Очень скромная у нас Волла, – сказал тогда князь Пырра. – Она чести еще не поняла. Так ведь, Волла? Гостям, гостям подай. Мне не надо.
И засмеялся. В шутку все обернуть пытался, значит. Он добрый был, князь Пырра. Меня почти как дочку любил. Я его не виню ни в чем.
Все засмеялись. Чьи-то руки толкнули меня, развернули. Я перед гостями опять оказалась и впервые решилась глаза поднять.
Напротив меня мужчины Тойгонов сидели, а перед всеми мальчик. Разодетый, как на праздник, все новое на нем, чистое. Сам умытый, румяный. Матушка за ним хорошо ходит, значит. Сидит гордо, руки в боки. На меня смотрит спесиво. А лет ему девять от силы. Маленький он совсем, оказывается.
– Это ты, что ли, князь? – спросила я. Громко спросила.
Весь страх от меня отступил – что может мне сделать Тойгончонок? А вышло грубо. Сзади опять зашикали, даже Пырра-князь не сумел все в шутку обернуть. Гости нахмурились. Один из них, большой разодетый мужчина, что ближе других к мальчику сидел, громко сказал:
– Все, что ты говорил, князь, правда, но одно лишь неправда – скромности не вижу я. Дурно воспитана она, вот что я вижу. Плохое воспитание для жены – как драное платье.
И все притихли. Я опять обмерла, руки задрожали. Наклонилась, резко миску мальчику-князю всучила, хотела сама за женщин спрятаться, но мне не дали. Впереди всех усадили, у очага, чтобы огонь меня освещал, чтобы ближе к гостям была.
Люди вокруг опять заговорили. Стали есть, горячая еда их к жизни вернула. Только мне никто не налил похлебки, а сама я не решилась уже шевелиться. Сидела, на руки свои смотрела. Руки мои перебирали пояс, в поясе красная лента мелькала. Всё ты, думала я, всё из-за тебя. Вырвать бы и закопать. В лесу закопать, след потерять. Так я думала, очень злая была, значит.
А люди обо мне уже как будто забыли. И о мальчике-князе забыли тоже. Он голоса не подавал, за него большой мужчина говорил, его дядька. Пока в силу не войдет малолетний князь, этот дядька родом правил. Тойгоны – волчий род, самые сильные, самые богатые, многолюдные и многооленные. Вот почему князь Пырра так старался его задобрить: отдать дочь Тойгону – это честь, а отдать дочь за князя Тойгона – честь честей. И мне, сироте, это вообще неслыханное везение, невозможное, все равно что в лес пойти и медовую найти колоду, уже без пчел, но с медом, прямо на земле, никуда и лазить не надо. Тут бы забыть обо всем и хватать скорее, но я не могла радоваться. Уже знала я, не головой, но сердцем знала: не может просто так лежать колода, это анаты ее подложили, а как возьмешь – догонят и втридорога снимут с тебя.
Так и в тот раз было. Как отошел княжий дядька, как наелся, напился и добрее стал, принялся он рассказывать, как обставит жизнь молодых – мою с этим мальчиком, значит. У него дом большой – княжий дом, в нем и станут они жить, говорил он, но не сразу, а как вырастет юный князь и в силу войдет. Пока же и он, и его мать живут у самого дядьки, вместе с его женой, княжьей теткой. Вот и молодуха будет жить там, места всем хватит, а пока женщины ее научат, как дом вести, он научит, как хорошей женой быть. Пока не вырос юный князь Тойгонов, не вошел в силу.
Так он говорил, довольный собой, довольный едой и праздником, а я все больше каменела. Ясно видела, чего хочет волчий дядька: себе девочку хочет. Две жены у него есть, третью хочет, маленькую, свежую. Когда еще повзрослеет мальчик-князь, да и суждено ли ему повзрослеть, малолетке. А дядька его мужчина большой и сильный, он для себя живет и для себя все затеял. Пойдут дети, так они детьми князя считаться станут – маленькими князьями, раз в браке с ним пришли в род. И неважно, кто крыл оленуху.
Я была уже как мертвое дерево и одно думала: где же увидел меня дядька Тойгонов? Где смог разглядеть и запомнить? Меня, из леса не выходившую, дома не бывавшую, с девушками вечерами не сидевшую, еще не девушку даже, а так – не то ребенка, не то аната из леса? Всякий раз, как он смотрел на меня, я вздрагивала всем телом, словно в лицо кипяток плескали. Нет, не ошибся княжий дядька, именно меня он хотел, за мной приехал, и Пырра рады были отдать меня, за десять оленей продать меня в его потные руки, в это жадное волчье брюхо.
Мое сердце и сейчас разрывается от гнева, но тогда гнев мой был еще холодный, слабый, больше страха в нем было, больше жалости к себе. Белые пятна плыли перед глазами. Страх сковал тело так, что я уже ног не чуяла, рук не чуяла. Голоса в ушах в гул сливались. Защитить некому меня было, отбить у волка некому. Видела я, как загонял он оленя в глубокий снег, на поляну выгнал из леса, чтобы ни шагу не шагнуть, и вот бросится и начнет рвать пока живого.
Олень обернулся и посмотрел на меня сквозь страх. Встретились мы глазами. И я закричала не своим голосом – голосом Вонга завопила я, идешь в лес, не забудь его имя.
В глазах у меня почернело. Со мной случился припадок, меня подняли на руки и вынесли прочь из дома.
Сколько пролежала, я не знаю. Глаза открыла – ночь. Ну, ночь и ночь, мало ли ночей в жизни. Хотела на другой бок перевернуться, но чую – на меня глядит кто-то.
Тут и вспомнила все.
– Варна! – я привстала. Это был он. – Как хорошо, что ты пришел! Ты мне поможешь, Варна?
– Спи. Ты сама себе уже помогла.
– Нет, послушай: мне бежать надо! Злые Тойгоны возьмут меня, а я не хочу. Нельзя человека против воли брать, как глупую оленуху!
– Ляг ты. Успокойся. Нет уже никаких Тойгонов. Уехали. Лежи.
Он слегка толкнул меня в плечо. Я легла, но поверить не могла:
– Уехали? Почему?
– А кому больная нужна. – Варна тихонько засмеялся.
Но я все не могла успокоиться.
– Нет, так ли? Скажи!
– Всё, Волла, спи. Камса говорит, тебе спать надо, а вставать пока рано. Правда, все правда: ты их обманула, хитрая ты, оказывается.
Тихое, еще несмелое счастье стало разливаться в груди. А следом за ним – слабость, и я стала уплывать в темноту.
– А ты? – бормотала я и искала руку Варны. – Ты не уйдешь? Ты будешь здесь?
– Не уйду. Спи, Волла.
– Варна, Варна, плохо мне без тебя, одиноко мне без тебя, никого у меня нет без тебя, Варна… – говорила еще или думала, что говорю, но уже уплывала, и теплая, пушистая тьма окружала меня. Из нее смотрели добрые глаза не то человека, не то оленя. Они любили меня, они жалели меня. И мне было хорошо.
Пырра очень в тот раз злы были на меня. Тойгоны уехали и оленей с собой забрали, конечно. Еще и хотели лишнего прихватить, мол, обмануть их Пырра пытались, больную девку подсунуть. С Тойгонами никто не захочет связываться, но тут князь Пырра заупрямился, что не даст оленя, девка здоровая, это Тойгоны своими дурными глазами ее сглазили. Тойгоны отступились. Знали, что не правы, значит.