Утопия-модерн. Облик грядущего (страница 2)
За нами теперь – стать живыми воплощениями этой Утопии и воплотить одну за другой все грани этого воображаемого мира, единого и светлого. Наше намерение в том, чтобы дать жизнь чему-то не просто невозможному, а в высшей степени неосуществимому в обозримых масштабах сегодняшнего и завтрашнего дня. Мы должны повернуться спиной к настойчивому исследованию того, что есть, и подставить лицо более вольным ветрам, к просторам того, что, возможно, могло бы быть, к проекции государства или города «где-то во времени»; к рисунку на листе нашего воображения мыслимо возможной жизни, более достойной, чем насущная. Это первая задача. Мы сформулируем некоторые необходимые исходные положения, а затем приступим к исследованию того мира, который дают нам эти положения…
Это, без сомнения, оптимистическое предприятие, но полезно на время заглушить ту придирчивую нотку, что должна быть слышна, когда мы обсуждаем текущие несовершенства – чтобы освободиться от практических трудностей, от путаницы целей и средств. Хорошо бы остановиться у тропы на минутку, отложить в сторону рюкзак, утереть иней с бровей, молвить слово о верхних склонах горы, на которую, как мы думаем, мы взбираемся – насколько хватает нам способности видеть лес за деревьями.
Не будем касаться вопросов политики и методики. Возьмем от всего подобного отпуск, так сказать. Лучше обсудим, в чем нам предстоит себя ограничить. Будь мы всецело вольны в своих желаниях – полагаю, последовали бы за Моррисом в его Ниоткуда[4], презрев природу человека и вещей. Но нет, прельщает нас раса мудрых, терпимых, благородных людей – так махнем же рукой на великолепную анархию, где каждый делает только то, что в голову взбредет; этот мир столь же хорош, сколь Рай перед изгнанием из него людей. В пространстве и времени всепроникающая воля к жизни, увы, всегда поощряет неизбывную агрессию. И тут предлагается путь определенно более практичный: взять человека со всеми ограничениями, каким мы его знаем – неважно, мужчину ли, женщину, – и поставить его против тех же, что и сейчас, проявлений звериного начала и против уже знакомой нам немилости Природы. О да, пусть наша Утопия формируется в мире смены сезонов, внезапных катастроф, смертельных поветрий и поводов для вражды; в мире, полномерно обремененном всеми человеческими страстишками. Более того, мы собираемся принять этот конфликтный мир – не занимать по отношению к нему позицию отречения и не принимать аскезу, а окунуться в него с осознанием того, что нужно выжить и победить. Наши начальные условия – не уютный конструкт, а ровно то, чем славен мир Здесь и Сейчас.
Впрочем, по примеру лучших авторов, уже создавших свои Утопии, дозволим некоторые вольности. Предположим, что тон общественной мысли может быть совершенно иным – не таким, как в современном мире; расширим ментальный конфликт жизни, оставаясь притом в пределах возможностей человеческого разума, каким мы его ныне знаем. Также развяжем себе руки в отношении «аппарата существования», который человек, так сказать, создал для себя, с домами, дорогами, одеждой, каналами, машинами, с законами, границами, условностями и традициями, со школами, с литературными и религиозными организациями, с вероучениями и обычаями, вообще со всем, что в силах человека изменить. Это и есть главное допущение всех старых и новых утопических спекуляций – «Республики» и «Законов» Платона, «Утопии» Мора, «Гостя из Альтрурии» Уильяма Хоуэллса и «Бостона будущего» Беллами, «Великой Западной Республики» Конта и «Города Солнца» Кампанеллы, «Фриландии» Теодора Герцки и «Путешествия в Икарию» Этьена Кабе. Они построены на гипотезе полной эмансипации человеческих сообществ от традиции, привычек, юридических уз и того, что влечет за собой современный причесанный аналог рабовладения. По большей части ценность перечисленных утопий – в отношении к человеческой свободе, в поощрении неугасимого и сильного порыва человечества оторваться от земли и воспарить – с его мощью противиться наследственности и прошлому, с его жаждой инициировать, стремиться и преодолевать.
§ 2
Но не стоит забывать и о весьма определенных художественных ограничениях. Всегда, во всех утопических писаниях есть некая доля сухости и «двухмерности», им часто вменяют отсутствие той полнокровности и естественности, коей отлична жизнь. Нет индивидуального подхода, все люди обобщаются. Почти в каждой утопии – за исключением, пожалуй, «Вестей из Ниоткуда» Морриса, – можно наблюдать красивые, но безликие здания, симметричную и безупречно поднятую целину, целую орду людей здоровых, счастливых, красиво одетых… и абсолютно неотличимых друг от друга. Тут на ум идут те столь популярные в викторианскую эпоху масштабные полотна, запечатлевающие коронации, королевские свадьбы и заседания парламента либо какого-нибудь научного общества – на них многие фигуры имеют вместо лица аккуратный овал с четко вписанным порядковым номером. Эффект нереалистичности – налицо, и я не вижу способа полностью устранить его. Видимо, такой недостаток остается лишь принять. Дело в том, что всякое существо (или существующее учреждение), как бы оно ни было подчас несовершенно и даже абсурдно, входя в соприкосновение с людьми, получает реальность и законность – то есть, то, чего и недостает самому совершенному вымышленному созданию. Существующее вызрело постепенно; оно далось кровью и потом, за него подчас были пролиты целые моря слез; его контуры и формы обтесаны постоянными воздействиями жизни. Нафантазированное же, сколь угодно целесообразное и нужное – слишком кондово в своих очертаниях, ограниченно, его линии и границы бескомпромиссные: ему, как ни крути, природной гибкости очень и очень недостает.
И ничего с этим не поделать! И да пусть оплакивает мудрец того своего ученика, что, хоть и был слаб мыслью, ушел от него последним. Пусть человечество падко на ухищрения ораторов, сомневаюсь, что кому-либо когда-либо всерьез станет тепло на душе от перспективы стать гражданином воспетой Платоном Республики. Сомневаюсь, что кто-либо сможет и один месяц стерпеть вездесущую рекламу добродетели, предлагаемую Мором. Все мы выходим в общество только ради индивидов, которых можем в нем найти. Плодотворные столкновения личностей есть высший смысл личной жизни, и все наши утопии – не более чем диссертации на тему улучшения этих взаимодействий. По крайней мере, так жизнь все больше и больше подстраивается под современные представления. Пока вы не привнесете индивидуальности, ничего не возникнет, и наш мир исчезнет, когда последний сколь угодно невзрачный индивид будет вовлечен в усредняющее и усмиряющее единство улья.
§ 3
Интересующая нас Утопия должна распространяться на всю планету, занимать ее от и до. Были времена, когда горное плато или остров, казалось, обеспечивали требуемую степень изоляции для того, чтобы утопическое государство могло защитить себя от влияний извне. Платоновская Республика всегда пребывала во всеоружии, в полной готовности к обороне, а Новая Атлантида и Утопия Мора, в теории, подобно Китаю и Японии на протяжении многих столетий действенной практики содержали себя в изоляции от незваных гостей. Такие поздние примеры, как сатирический «Егдин» Батлера[5] и «Презренный пол» Уильяма Томаса Стида[6], почитали тибетский метод умерщвления пытливых вторженцев вполне удовлетворительным и простым методом защиты. Сегодня мы остро осознаем, что, каким бы изощренным ни было государство, за его границами эпидемия, размножающиеся варвары или чьи-то экономические амбиции рано или поздно войдут в сокрушительную силу и возьмут верх. Так же и технический прогресс – всегда к услугам потенциального захватчика. Один скалистый остров или узкий пролив еще можно, допустим, как-то оборонять – но только до того момента, как изобретен первый универсальный летательный аппарат, способный на атаку с воздуха. Государство, достаточно сильное, чтобы оставаться изолированным в современных условиях, было бы достаточно сильным, чтобы править миром; было бы если не активно правящим, то пассивно уступчивым по отношению ко всем другим социальным организациям и, таким образом, ответственным за них целиком. Следовательно, оно должно быть мировым государством.
Таким образом, интересующая нас Утопия не может найти себе места ни в Центральной Африке, ни в Южной Америке, ни у полюсов – этих последних прибежищ идеализма. Ничего не выйдет и с плавучим островом – нужна вся планета. Лорд Эрскин, автор «Арматы»[7], был первым из утопистов, кто осознал сей факт – он соединил свою «плеяду лун» полюс к полюсу своеобразной космической пуповиной. Но современное воображение, раззадоренное физикой, должно пойти еще дальше.
Далеко за Сириусом, в глубинах космоса, дальше расстояния полета пушечного ядра, летящего миллиард лет кряду, за пределами досягаемости всяких глаз сияет звезда, которая суть Солнце для нашей Утопии. Впрочем, те, кто знает, куда направить самый мощный из существующих ныне телескоп, могут отыскать ее на небе – это слабая точка света в группе с тремя другими звездами, которые, однако, на целые миллионы миль ближе к нам. Планеты, что вращаются вокруг нее, похожи на те, что есть в Солнечной системе, но судьба у них иная; есть там и некие условные сестры-близнецы наших Земли и Луны. У Утопии, в силу какого-то необъяснимого совпадения, те же материки, что и у нас, те же океаны и моря. На ней сестра горы Фудзи возвышается над копией Йокогамы, а побратим Маттерхорна возвышается над льдистыми равнинами перевала, как две капли воды напоминающего наш Теодул. Все в такой степени напоминает привычные нам виды, что земной ботаник мог бы собрать здесь все виды земных растений – до самых ничтожных былинок, до распоследней альпийской незабудки.
Когда он соберет весь гербарий и развернется, чтобы пойти к себе в гостиницу – тут-то он и поймет, что той самой гостиницы больше нет.
Вообразите-ка: двое землян очутились как раз в таком положении. Думаю, их должно быть все-таки двое, ибо посещение в одиночку незнакомой, пусть и весьма цивилизованной планеты – дело исключительного мужества. Предположим, что эти двое переместились в иное место в мгновение ока. Вот они на одной из альпийских вершин, я да друг мой. Скажу честно, у меня слишком кружится голова при резких наклонах, и потому я не занимаюсь ботаникой, но вот мой друг носит под мышкой длинную жестянку для сбора растений. Если бы не яркий зеленый цвет, в какой выкрашен этот продолговатый ящичек, я бы принимал это его хобби охотнее, но зелень – это то, на что в Швейцарии взгляд натыкается всюду и всегда, от нее тут попросту нет спасения!
Итак, мы побродили среди скал, поболтали и решили присесть отдохнуть. Съели наши захваченные из гостиницы припасы, почали бутылку хорошего иворнского, заговорили вдруг об Утопиях – вкратце затронув все то, о чем распинался выше я. Живо представляю себе – вот мы сидим на возвышенности над проливом Люцерна, глядим вниз на Валь Бедретто, на Вилью, и Фонтану, и Айроло, что тщатся спрятаться от нас под склоном горы – тремя четвертями мили ниже по вертикали (и свет на мгновение будто померк). Абсурдный эффект «увеличительного стекла», характерный для альпийских высот, приближает к нам маленький поезд в дюжине миль, минующий виадук Биащина и направляющийся куда-то в Италию. Перевал Лукманье – слева от нас, за Пьорой, а Сан-Джакомо – справа, и оба – будто бы всего лишь тропинки под ногами…
И вдруг – глазом моргнуть не успеваешь – наша телепортация осуществляется.
Мы едва ли замечаем перемену – ни облачка ведь не сошло с неба! Может быть, далекий городок внизу примет иной вид, и мой друг-ботаник с его прирожденной наблюдательностью увидит почти то же самое. Поезд, быть может, исчезнет из поля зрения, рисунок альпийских лугов чуть-чуть видоизменится – но замечено все это будет далеко не сразу. Думаю, каким-то неясным образом прежде зримых перемен мы почувствуем, что попали куда-то не туда, и вот тогда-то ботаник заметит:
– Странное дело, никогда прежде не замечал вон то здание справа!