Утопия-модерн. Облик грядущего (страница 4)

Страница 4

Упомянем также, что расы не представляют собой нечто постоянное; раса – не толпа тождественно сходных людей, а совокупность подрас, племен и семей. Каждое слагаемое – в своем роде уникально, и эти слагаемые – опять-таки скопления еще меньших уникумов, и так до каждой отдельной личности. Таким образом, наше первое соглашение сводится к тому, что не только каждая земная гора, река, растение и зверь есть на этой планете-побратиме далеко за Сириусом, но и каждый живой мужчина, женщина и ребенок имеют здесь утопическую параллель. Отныне, конечно, судьбы этих двух планет разойдутся, здесь будут умирать люди, которых мудрость спасет там, и, может быть, наоборот, здесь мы кого-то спасем; дети родятся там, а не здесь, у них, а не у нас (или наоборот), но настоящая минута – это исходная точка. В первый и последний раз: жители двух этих планет – отражения друг для друга.

Еще бы, ибо представлять Утопию-модерн населенной идеальными манекенами с уймой добродетелей, живущими по неприменимым к действительности абсолютным законам – затея неблагодарная.

Предположим, к примеру, что в Утопии есть такой человек, каким мог бы быть я – более информированный, более дисциплинированный, лучшим образом занятый и существенно более деятельный. И у вас, мой читатель, есть там двойник, и у всех дам и господ, знакомых вам. Сомневаюсь, что мы встретимся со своими двойниками (или что нам будет приятна такая встреча); но когда мы спустимся с этих одиноких гор к дорогам, домам и жилым местам утопического мирового государства – непременно обнаружим то здесь, то там лица, особенно напоминающие нам тех, кто жил у нас на глазах.

Говорите, есть среди них такие, с кем вы ни за что не захотите иметь дел?

Ах, и вот еще что…

Ох уж этот мой персонаж-ботаник, места не знающий! Он возник между нами, дорогой читатель, как мимолетная иллюстрация – не знаю, с чего вдруг пришел он мне в голову, и вот теперь, данным мне чувством юмора, я отождествляю личность этого человека с вашей и буду впредь обращаться к вам как к Ученому, ибо это самое обидное слово в моем лексиконе. Вот он, этот персонаж-симулякр, сходит с нашей благородной спекулятивной темы и пускается в прерывистые интимные откровения. Он заявляет мне в лицо, что попал в Утопию вовсе не для того, чтобы лишний раз наткнуться на все источники своих былых горестей.

Горестей?..

Я горячо протестую: в мои намерения точно не входило огорчать кого-либо, уж точно – его персону!

Это человек, я думаю, лет тридцати девяти. Человек, чья жизнь не была ни трагедией, ни радостным приключением, с одним из тех лиц, что приобрели не силу или благородство в ходе взаимодействия с жизнью, но лишь некую абстрактную печать. Особа достаточно утонченная – определенно, этим человеком больше прочитано, чем испытано и выстрадано; определенно, им больше выстрадано, чем сделано. И вот он смотрит на меня своими серо-голубыми глазами, в которых – уже! – угас всякий интерес к моей Утопии!

– Была одна прекрасная напасть, – говорит он, – что пробыла в моей жизни лишь месяц или около того… я думал, все кончено – с глаз долой, из сердца вон, а вы… а вы!..

Далее следует удивительная история о том, как он повстречал одну девушку – они были знакомы еще до того, как его удостоили звания профессора, – и как их совместное счастье пошло крахом из-за «ее родни» – вот так, отвратительно мещански, этот образованный человек отзывается о всех этих тетушках-бабушках, держащих дряхлые руки на завещаниях и чьих-то судьбах, и у него есть на то полное право, ибо как еще таких называть – не «люди» же! Да, они не одобрили их союз, и союза, как сами понимаете, не вышло.

– Думаю, на нее легко было повлиять, – говорит мой несчастный друг. – Но упрекать ее в чем-либо – тоже несправедливо. Бедняжка слишком много думала о других. Ей не хотелось никого расстраивать, а родня ее была так уверена в своей правоте…

Позвольте! Я очутился в Утопии, чтобы выслушивать такое?

§ 7

Нужно направить мысли ботаника в более достойное русло. Необходимо перечеркнуть эти скромные сожаления, этот назойливый мелочно-любовный пыл. Понимает ли он, что перед ним – настоящая Утопия? Обрати свой разум, настаиваю я, на эту мою планету и оставь все земные заботы Земле. Неужто он не понял мое условие? Где-то в этом неизученном мире есть Чемберлен и само королевское величество (конечно, инкогнито), и вся королевская Академия, и Юджин Сэндоу[9], и мистер Арнольд Уайт[10]

Все эти известные имена не воодушевляют моего друга. Он даже не возражает мне по научной логике – что, мол, на самом деле сомнительно, что мы встретим кого-либо из этих двойников земных знаменитостей во время нашего утопического путешествия, шанс слишком мал, простая математика указывает на это. Более того, великие люди в этой еще неизведанной Утопии могут быть не более чем скромными фермерами в нашем мире, а земные пастухи и безвестные простолюдины – восседать здесь на престолах сильных мира сего (что опять-таки открывает уйму приятных перспектив).

Нет, ничего из этого мой друг-ботаник не сказал. Ему-то важно совсем другое.

– Знаю, – вздыхает он, – здесь она будет гораздо счастливее. И ценить ее будут больше, чем у нас, на Земле.

И вдруг мой внутренний взор отходит от политиков, критиков и прочих блистательных антрепренеров, чей образ искусственно раздут старыми газетами и истеричными репортажами – и обращается к человеческим существам с их насущными проблемами. К тем, кого можно познать с некоторым приближением к «реальному знанию», к непосредственным участникам жизни. Реплика друга обращает меня к мысли о соперничестве в любви, о нежности, о самых разных житейских разочарованиях. Внезапно я болезненно остро осознают, что нас может тут ждать. Что, если мы встретим здесь брошенную любовь, упущенные возможности – или, что хуже, увидим, как лучшие версии нас повели себя благоразумнее, чем когда-то – мы, и не лишились всего того, чем хотели бы и поныне обладать мы?

Я обращаюсь к своему другу-ботанику почти укоризненно:

– Знаешь, здесь она будет не совсем той дамой, которую ты знал в Англии. А кроме того, – всячески пытаюсь отвлечь я его от неприятной темы, вставая над ним, размахивая увлеченно руками, – шанс встретить ее где-то здесь – один на миллион; к чему о таком задумываться! У нас есть общее условие: люди, живущие здесь – люди с теми же недугами, что и мы, – живут в измененных условиях, и только. Продолжим же исследование этих условий!

С этими словами я иду по берегу Фирвальдштетского озера к нашему утопическому миру – ну, этого вы от меня и ждете, верно?

Ботаник идет за мной. Вот-вот нашим глазам предстанет долина за всеми этими горами и перевалами – и там будет мир Утопии, где мужчины и женщины счастливы, а законы мудры, и где все, что запутано и наспех набросано в делах человеческих, распутано и создано со всей любовью.

Глава вторая
О свободах

§ 1

Какой же вопрос первым делом возникнет у двух человек, очутившихся на планете, где царит Утопия-модерн? Думаю, вопрос своих личных свобод, поставленный наисерьезнейшим образом. По отношению к чужеземцам, как я уже замечал, утопии прошлого вели себя не особо любезно. Будет ли этот новый вид утопического государства, раскинувшегося на весь мир, менее опасным?

Мы должны утешаться мыслью, что всеобщая терпимость, безусловно, является идеей, отвечающей модерну, и именно на модернистских идеях зиждется это Мировое Государство. Но даже если предположить, что нас терпят и принимают как «временных граждан», все-таки нельзя списывать со счетов разного рода непредвиденные случайности. Поэтому исследуем главные принципы утопического государства, всесторонне обсудив возможные компромиссы свобод и затронув вопрос на уровне противопоставления человека государственной машине.

Идея индивидуальной свободы приобретает все больше смысла и веса с каждым витком развития современной мысли. Для классических утопистов свобода была относительно проста – ведь «добродетель» и «счастье» были для них обособленными от нее понятиями, да и просто более важными вещами. Но актуальная точка зрения, с растущим упором на индивидуальность и ее значение для человека, неуклонно увеличивает ценность свободы, пока, наконец, мы не начинаем видеть в свободе самую суть жизни – ведь лишь неживая материя, лишенная всякого выбора, живет в абсолютном подчинении закону. Располагать свободой действий для своей индивидуальности – это, с современной точки зрения, субъективный триумф существования, в той же мере, как победа над смертью через творчество и потомство – его объективный триумф. Но, памятуя о том, что человек – существо социальное, нельзя не отметить, что воля каждого индивидуума не равноценна абсолютной общественной свободе.

Совершенная человеческая свобода возможна только для деспота, которому абсолютно все подчиняются. Тогда «хотеть» означало бы «повелевать» и «добиваться», и в пределах естественного закона мы могли бы в любой момент делать именно то, что нам угодно. Всякая другая свобода есть компромисс между нашей собственной свободой воли и волей тех, с кем мы взаимодействуем. В «организованном» состоянии у каждого из нас есть более или менее сложный кодекс того, что он может делать с другими и с собой и что другие могут делать с ним. Индивидуум ограничивает других своими правами и сам ограничен правами других и соображениями, затрагивающими благополучие общества в целом.

Индивидуальная свобода в обществе не всегда, как сказали бы математики, одного и того же знака. Игнорировать это – основное заблуждение культа под названием Индивидуализм; на деле же налагаемые запреты зачастую увеличивают в государстве сумму свобод, тогда как вседозволенность – понижает ее. Из этого вовсе не следует, как хотят уверить нас закоренелые индивидуалисты, что человек более свободен там, где меньше всего закона, и сильнее всего ограничен там, где закона практически нет. Социализм или коммунизм не обязательно грозят рабством, а свободы при Анархии и вовсе не найти. Подумай, читатель, сколько свободы мы приобретаем через банальный отказ от права на убийство – и от какого сонма страхов и мер предосторожности избавлены. Если вообразить, что существовала бы даже и ограниченная свобода убивать – скажем, по праву вендетты, – страшно подумать, что бы творилось в тех же британских провинциях. Если, например, представить себе, что в каком-нибудь предместье живут-поживают две враждующие семьи, вооруженные самыми последними достижениями военпрома, следом сразу придется думать о всех тех стеснениях и опасностях, что грозят их соседям. Не участвующие в конфликте обыватели того предместья сделались бы фактически бесправными людьми. Мяснику и молочнику, если у оных вообще хватило бы духу приехать к таким людям, пришлось бы разъезжать в бронированных фургонах.

Из этого следует, что в Утопии-модерн, видящей последнюю надежду мира в развитом взаимодействии уникальных индивидуальностей, государство эффективно уничтожит как раз все те расточительные свободы, которые урезают свободу, и ни одной свободой больше, и тем – достигнут максимальной всеобщей свободы.

[9] Евгений Сандов (англ. Eugen Sandow, также известный как Ю́джин Сэндоу; настоящее имя – Фридрих Вильгельм Мюллер, 1867–1925) – атлет XIX века, считающийся основоположником бодибилдинга. Родился в Кенигсберге, умер в Лондоне.
[10] Арнольд Генри Уайт (1848–1925) – английский журналист, противник иммиграционной политики, «антрополог Ист-Энда», один из авторов книги «Проблемы большого города».