Совдетство. Книга о светлом прошлом (страница 29)

Страница 29

С дороги нас пригласили перекусить. Валентина и Настя споро накрыли стол, а Витька принес бутылку с рябиновой настойкой. Тетя Шура так никогда нас не встречала. Мы поели холодной окрошки с теплым пирогом, помянули Жоржика, но дядя Юра решительно отказался от рюмки, чокнувшись с женщинами квасом.

– Чудак-человек, – засмеялась, блестя черными глазами, Валентина. – Ты хоть пригубь!

– Пригубить – жизнь погубить. Врачи запретили, – скорбно объяснил он. – А вот окрошку – еще немножко!

Когда я отказался от третьего куска пирога, хозяйка улыбнулась:

– Ешь – пока рот свеж!

После питания бабушка с тетей Валей стали разбирать вещи и продукты: что-то – в сундук, что-то – на полку, что-то – в подпол. Витьку и Настю мать отправила прореживать свеклу, чтобы приготовить на ужин ботвинью. А мы с дядей Юрой двинулись к Коршеевым за нашими рыболовными снастями, их прошлым летом, перед отъездом в Москву, я пристроил в дальнем углу хлева, прикрыв жердями, которые местные называют красивым словом «прясла». Рачительный Башашкин, так и не дождавшись магнитного крючка из-за границы, еще в Москве предлагал купить на всякий случай, про запас, разную снасть, но я разумно ответил, что мы каждый год, уезжая, оставляли удочки и донки в укромном месте, и ничего с ними никогда не случалось: брали, где положили.

– Ну, раз так – деньги целее будут, – согласился он.

И мы пошли к Коршеевым на край деревни. Дождя, по всему, давно не было, ноги мягко тонули в белесой дорожной пыли, испещренной всевозможными следами: четко отпечатались широкие протекторы грузовика, узкие и гладкие железные ободья телег, мелкий рубчик велосипедных колес, полукруглые лошадиные подковы, рифленые подошвы сапог, босые ступни с большими вмятинами от пяток и маленькими от пальцев, но особенно меня заинтересовали оттиски лап, собачьих и кошачьих, а также бесчисленные крестики куриных ножек…

Из окон и палисадов на нас придирчиво смотрели местные, особенно на Башашкина, вырядившегося в болоньевые шорты и броскую южную рубаху с пальмами, на голову он нахлобучил, видимо, тоскуя о недоступном теперь Новом Афоне, шерстяную абхазскую шляпу с бахромой по краям. Одним словом, не дачник какой-нибудь, а настоящий курортник. Но меня многие узнавали, даже заговаривали:

– Вроде, Юрка? Внук Петровича. Ишь ты, как вырос! Давно приехали?

– Утром.

– Когда деда схоронили?

– В мае.

– А что случилось?

– Сердце.

– Ну, царствие ему небесное!

От того, что местные меня узнают, говорят со мной как со взрослым, а я им сообщаю печальную весть, мое сердце переполнялось грустной солидностью. Даже Батурин поглядывал на меня с уважительным недоумением, ведь получалось: не я с ним, а он со мной идет по деревенской улице. Наверное, это ему не очень нравилось. Когда я покалякал со стариком Федотовым, сидевшим на лавочке у калитки, дядя Юра тоже решил подать голос:

– А что, уважаемый, клюет рыба-то?

– Да какая ж теперь рыба, парень? – с усмешкой глянул на него дед. – Рыбнадзор все сети поотбирал.

В коршеевском палисаднике, который Захаровна звала полусадиком, никого не оказалось. Ее всегда распахнутое окно было закрыто и задернуто занавеской. Куры у забора торопливо клевали подсолнечную шелуху, и только рыжий петух с синим хвостом, квохча, посмотрел на нас круглым бдительным оком. Мы зашли в калитку. На крыльце дремал Сёма, на звук он открыл зеленый глаз и пошевелил кончиком хвоста. Я хотел затеять с ним нашу давнюю игру, но решил: потом, на обратном пути.

Мы огляделись: ни души. Справа зеленели ухоженные огородные грядки, знакомое чучело приветливо распялилось на крестовине. Слева я обнаружил новшество: между двумя березами висел плетеный гамак, чего раньше в помине не было: тете Шуре качаться некогда.

– Наверное, все в полях, – солидно предположил я. – Ты стой здесь, а я сейчас принесу.

– Может, все-таки надо спросить разрешение? – засомневался дядя Юра, озираясь. – Наверное, в доме кто-то есть?

– Никого, видишь: дверь закрыта. А чего спрашивать – это же все наше!

Башашкин остался у крыльца, а я через боковую дверь вошел во двор, где было довольно светло из-за открытых настежь задних ворот, выходивших в картофельные грядки. На земляном полу горой лежал какой-то хлам: прохудившиеся корзины, рваная мешковина, негодная упряжь, худая посуда, глиняная и металлическая, дырявый самовар, колченогий табурет и сломанная скамейка. Казалось, кто-то начал здесь, где хомут, покрытый пылью, висел на ржавом крюке «с до войны», генеральную уборку, как у нас в школе – перед комиссией гороно. Но до угла с пряслами пока еще не добрались: удочки и донки стояли на своем месте, даже подернулись паутиной. Крючки чуть поржавели, но это ничего. На месте была и лопата с коротким черенком, приспособленная Жоржиком для рытья червей.

Когда я со всеми этими сокровищами вышел, щурясь, на свет, то увидел у калитки мускулистого мужика в синей майке и олимпийских трениках. Лицо у него было плоское, нос приплюснутый, как слежавшийся в пачке пельмень, а глаза узкие и злые. На крыльце, скрестив руки на выпирающем животе, стояла сердитая женщина, отдаленно напоминающая девочку-школьницу со снимка, висевшего у тети Шуры на стенке рядом с портретом умершего сына Коли. Значит, это ее дочка Тоня, приехавшая из Талдома с мужем-боксером, сообразил я.

– Это что еще за новости? – визгливо спросила она. – Ты кто такой?

– Юра.

– Какой еще Юра?

– Егора Петровича внук.

– А-а-а… Дачник. Ясно. Сейчас же положи, где взял!

– Но ведь это наши удочки, – растерялся я. – Спросите у тети Шуры.

– Мать на заготовке.

– Тогда у бабушки Тани спросите!

– Приказала долго жить.

– Как это? – не понял я.

– Умерла, – пояснил Башашкин, изнывая от неловкости.

– Когда?

– Зимой.

– Зимой? – я удивился, что тетя Шура в письме ни словечком не обмолвилась о смерти старушки. – А монета?

– Какая еще монета? – вмешался боксер, прищурив без того узкие глаза. – Что за монета? У бабки монеты были?

– Большая, медная, с царицей… Бабушка Таня мне ее обещала… отписать…

– Может, тебе еще и мебель со швейной машинкой отдать, шпана? – спросил спортсмен с угрозой.

– А вы что молчите?! – Тоня возмущенно повернулась к Башашкину. – Взрослый на вид гражданин, а пацана на воровство подбиваете!

– Я не подбивал, – растерялся обычно невозмутимый дядя Юра. – Мы мимо шли.

– Вот и шли бы мимо! – сурово посоветовал боксер, ворочая мышцами. – Удочки сейчас же на место! И чтобы я близко вас тут не видел! Понятно? Или объяснить? – Он покрутил кулаком с мозолистыми костяшками.

– Вон отсюда! – взвизгнула Тоня, и ее лицо стало таким же свирепым, как и у мужа.

Видимо, люди женятся, когда у них есть что-то общее, например злость. Я до последнего момента был уверен, что Башашкин, военный человек, громким командным голосом прекратит безобразие и объяснит этим двум самодурам, что удочки по праву принадлежат нам, но дядя Юра сначала виновато молчал, а потом сердито буркнул мне:

– Делай, что сказали!

– А как же монета? – спросил я.

– Никаких монет. Ставь удочки и марш домой! – рявкнул он на меня, а к ним повернулся, заискивая: – Мы не знали, извините.

– То-то! – усмехнулся боксер, весело переглянувшись с женой.

И я с изумлением догадался: эти ухмыляющиеся взрослые люди отлично осведомлены, чьи удочки на самом деле, наверняка известно им и про монету, завещанную мне бабушкой Таней, а весь этот концерт устроен для того, чтобы завладеть нашим имуществом, как лиса Алиса и кот Базилио присвоили себе пять золотых доверчивого Буратино. Но у него-то голова была из полена. А у нас?

Когда мы вышли за калитку, я прошептал, чуть не плача:

– Дядя Юра, они же врут и не краснеют!

– Шагай, шагай, сосиска! – Башашкин обозвал меня обидной дразнилкой из кинофильма «Путь к причалу». – Сарделька! Удочки, донки… Будем лещей таскать! Дать бы тебе сейчас леща хорошего!

– За что?

– За дурь!

Вдруг между жердочками забора показалась кошачья голова, Сема вылез наружу, посмотрел на меня честными зелеными глазами и улегся, мурлыча, прямо на тропинке, словно предлагая себя погладить. У меня от благодарности навернулись на глазах слезы: мой серый друг, видно, понял, какая жуткая несправедливость совершена только что, почуял, как мне горько сейчас, и решил утешить своего давнего товарища.

– Спасибо, Сёма, спасибо, котик! – пробормотал я и сел на корточки, чтобы погладить блестящую шерстку. – Прощай!

Но едва я протянул руку, он молниеносным ударом когтей оцарапал мне ладонь, оставив на коже кровавые борозды, вспухшие и долго потом не заживавшие. Мне даже показалось, в этот момент на его мордочке мелькнуло выражение злорадного торжества. Сделав свое дело, подлый зверь юркнул в просвет забора, но исчез не сразу, нет – его полосатый хвост еще некоторое время насмешливо вилял между жердями, словно издеваясь над моей доверчивостью.

– Ну что, получил, дрессировщик Дуров? – без сочувствия спросил дядя Юра. – Пошли лечиться!

Когда бабушка и тетя Валя увидали мою окровавленную руку, они заохали, забегали, вылили на раны полпузырька йода, а Валентина перед тем, как замотать ладонь бинтом приложила к сочащимся царапинам жеванную ромашку. Я героически переносил лечение и, всхлипывая, рассказывал, как бесчеловечно с нами обошлись у Коршеевых.

– Портятся люди в городе… – посочувствовала Валентина. – Не держи зла! Монеты с царицей у меня нет, а вот удочки – эвона стоят, бери и лови!

Это было мое последнее лето в Селищах, с тех пор на Волгу мы больше не ездили.

2021–2022

Пионерская ночь. Повесть

Взвейтесь кострами, синие ночи!
Мы пионеры – дети рабочих!

Из советской песни

1. Прощальный костер

Прощальный костер трещал и бил огненным фонтаном в ночное небо. Красные искры, взлетая выше сосен, застилали бледные звезды. Луна лежала на черном небе, подрумяненная, как бабушкин круглый пирог на противне. Вокруг расплывался такой жар, что пылали щеки и сухо шевелились волосы на голове. Сердцевина пламени была ослепительно-белой, а языки, рвущиеся вверх, рыжими и растрепанными, как старый пионерский галстук. От выставленных к огню мокрых кед пахло паленой резиной. Трава вокруг костра пожухла и покрылась седым пеплом, словно ее прихватило морозом.

– Офигеть! – прошептал Лемешев. – Наверное, на таких раньше людей сжигали?

– Да, классно! – согласился я. – Жанне д’Арк не позавидуешь…

– Определенно. – Он кивнул со знанием дела, словно лично присутствовал при ее казни. – Яну Гусу тоже досталось…

Четыре старших отряда плотно, в несколько рядов, на безопасном расстоянии расселись вокруг огня. В мятущейся светотени знакомые лица ребят казались странными и чужими. Когда кто-нибудь подбрасывал хворост, пламя оживало, вспыхивало, озаряя ближний лес, окружавший Дальнюю поляну темной зубчатой стеной. Иногда между деревьями возникали чьи-то светящиеся глаза. Мигая, они смотрели на огонь, потом исчезали, чтобы появиться в другом месте.

– Может, Альма? – предположил я.

– Ее же усыпили! – грустно покачал рыжей головой Лемешев.

– А если проснулась?

– Так не бывает.

– Почему не бывает? – возразил я. – «Когда спящий проснется» читал?

– Читал… Но Грехэма усыпили как человека, а Альму как собаку… вздохнул Пашка. – Дошло?

– Дошло. Как там сейчас наш Козел? Мучится, наверное, в Москве?..

– Ясен хрен: мучится. И ты бы мучился.

– Зря он сбежал.

– Я бы тоже не выдержал, когда на тебя все как на врага народа смотрят и «темной» грозят. – Мой друг кивнул на тираннозавра, который даже на пляшущий огонь глядел исподлобья, как на жертву.

– Но ведь Вовка же нечаянно … – возразил я.