Совдетство. Книга о светлом прошлом (страница 9)
Но Аграфена ему сразу призналась, мол, не одинокая она, сошлась из-за ребятишек с хорошим человеком – интендантом, поэтому ни о какой такой взаимности речи нет, зато есть у нее родная сестра Мария, тоже вдова, и, что интересно, похожи они так, что их порой путали. Одним словом, познакомила она красноармейца Ваню с молодой тогда еще бабушкой Маней, мол, не пропадать же такому добру! В ту пору пригодные мужчины, пусть и слегка покалеченные, наперечет были: одни погибли, другие в плену доходили, третьи довоевывали, за каждым холостяком, даже белобилетником, очередь бабенок, точно за хлебом, выстраивалась.
Бабушка Маня как услышала предложение сестры, так руками замахала: «Совсем ты, Гранька, с глузду съехала!» Да и сам дядя Ваня поначалу осерчал на такое предложение, мол, что я вам – вымпел переходящий или кубок спартакиады? Потом присмотрелись друг к другу, помялись, поскромничали, сходили в кинотеатр «Ударник» на «Двух бойцов», погуляли под ручку по бульварам, а там и сошлись, как тропки в поле. Но бабушка Маня с самого начала честно предупредила, что Илья-то Васильевич не погиб окончательно на фронте, а лишь пропал без вести, если вдруг воротится, то без всяких разговоров: вот, Ваня, тебе – бог, а вот – порог. Тот посмотрел исподлобья, вздохнул и согласился, покладистый солдатик попался, воду можно на нем возить.
Наконец, грянула долгожданная Победа, засверкали салюты, эшелоны с возвращающимися бойцами народ забрасывал цветами, все ликовали, обнимались, поздравляли друг друга. Интенданта демобилизовали, и тут выяснилось, что у него в Омске имеется жена и трое детей, к которым он и убыл, обливаясь горючими слезами, а напоследок преподнес Аграфене Гурьевне на память о себе сережки с зелеными камушками – точь-в-точь к брошке – и еще огромный тамбовский окорок со слезой, смотреть на него сбежался весь двор. Груня, по совести сказать, не очень-то и горевала, жить после войны стало полегче, дети подросли, окрепли, да и относилась она к сожителю скорее с благодарным уважением, нежели с сердечной милотой. Нравился-то ей совсем другой…
Проводив благодетеля на вокзал, она сразу поехала на Овчинниковскую набережную, где в старом деревянном домике жила сестра с гармонистом Ваней, устроившимся на военный завод и получавшим теперь приличную зарплату и паек. Пришла Аграфена не с пустыми руками, с добрым куском окорока и бутылкой водки под названием «сучок». Дело было днем, в доме никого: Иван Иванович трудился на предприятии, дети учились. Сестры выпили, закусили деликатесом, а потом старшая и говорит, мол, так и так, младшенькая, интендант мой в Омск к семье отъехамши, а Ванюша мне с самого начала на сердце лег. Так что, попользовалась пареньком, и ладно, а теперь верни по принадлежности!
Бабушка Маня спорить не стала, так как сошлась с ним от трудной жизни и больше по уговорам старшей сестры, нежели по страстному влечению. В общем, когда дядя Ваня с получкой и гостинцем для Лиды и тети Вали вернулся с завода, у порога стоял его собранный чемоданчик, покрытый починенной шинелькой. Увидав сестер, сидящих рядком-ладком за накрытым столом, солдатик все понял, выпил поднесенную стопку и заплакал на радостях. Он-то все это время скучал и томился по Аграфене, и она, взяв его крепко за руку, увела к себе домой, на Беговую. А бабушка Маня, проводив гостей, поставила тесто и снова стала ждать своего пропавшего без вести Илью Васильевича, с которым, надо сознаться, жила до войны не слишком дружно. До драки дело порой доходило…
5
– Вот чудеса, прости господи! – воскликнула Марфуша и так от удивления брыкнула под столом ногой, что рюмки задребезжали, а я еле увернулся от каблука с набойкой.
– Это еще пустяки, обычная рокировка, – засмеялся Башашкин. – Вон народная певица Звонарева разом с двумя мужьями живет. Оба законные. Один на балалайке, второй на баяне. И ничего!
– Ладно тебе сплетни молоть, – одернула его тетя Валя и продолжила рассказ.
…Прошло года два-три, и однажды к Марье Гурьевне в дверь постучался сапожник. Тогда часто разные умельцы по домам ходили – чинили, строгали, лудили, паяли задешево. Величали нежданного гостя Егором Петровичем, был он тоже фронтовик, как позже прояснилось, орденоносец, после демобилизации трудился на фабрике, но денег на детей и больную жену не хватало, вот и прирабатывал починкой обуви, так как в детстве, еще до революции, побегал в подмастерьях у сапожника на Хитровке. Значит, постучался Егор Петрович к Бурминовым и посулил задешево починить даже совсем уж бросовую обувь. Предложение оказалось очень кстати, так как все, что было в доме, стопталось до невозможности. Он забрал обноски в мешок, а через несколько дней явился и выложил на лавку свое рукоделье – все просто ахнули: дырявые валенки были аккуратно подшиты кожаными лоскутами, стесанные вкривь каблуки наращены и подбиты, а стертые до дыр подметки заменены новыми. Туфли и ботики начищены до блеска. И цену запросил смешную. Мастера, конечно, за такую работу позвали к ужину, угостили рюмочкой под квашеную капусту и моченые яблоки. Гость разомлел, рассказал, где и как воевал. Бабушка на всякий случай поинтересовалась (она у всех фронтовиков спрашивала), не встречал ли он на боевых путях-дорогах солдатика по имени Бурминов Илья Васильевич. Нет, не доводилось… Потом, повлажнев взглядом, стал боевой сапожник рассказывать про детишек-отличников – Риту и Костю.
– А жена что ж? – как бы вскользь спросила бабушка Маня.
– Анна Самсоновна у меня очень хорошая женщина, добрая, домовитая, работящая, ждала меня с фронта честно и беспорочно, да вот шибко хворает третий год – в холодном цеху застудилась.
– Ну дай ей бог здоровья! А вы, Егор Петрович, часом в керогазах не разбираетесь? Что-то наш уж больно шумный стал. Не рванул бы.
– Что мне, разлюбезная Марья Гурьевна, ваш керогаз, если я танковые движки вот этими самыми руками под обстрелом перебирал! Смотрю, и стол у вас расшатался, как пьяный…
– Пьяный? А сами-то вы как с этим делом? – осторожно спросила бабушка, намучившаяся в свое время с Ильей Васильевичем, буйным во хмелю.
– Бывает, – потупился сапожник. – С тоски.
Слово за слово, и влюбился он в Марию Гурьевну по уши. Марфуша, выслушав, согласилась: хоть Маруся и не такая броская, как старшая сестра, но была в ней тихая манкость, так у них в родном селе Гладкие Выселки выражались про скромных присух. Не зря же супруг-покойник спьяну-то ее жутко ревновал, чуть на стенку не лез. Повода не давала, а поди ж ты.
В общем, долго Егор Петрович к ним ходил, а когда все перечинил, перепаял, перестругал, понял, что присох. Мучился он, страдал, перед больной женой и детьми виноватился, даже с сердцем в больницу попал. Тут ему сама Анна Самсоновна сказала: мол, иди уж, коль чужая постель мягче, только детей не забывай! Бабушка Маня его поначалу от живой жены принимать не хотела, отмахивалась, стыдилась, что люди скажут, а потом сжалилась над ним и над собой, но строго предупредила, во-первых, водкой не увлекаться, а во-вторых, если пропавший без вести Илья Васильевич паче чаянья вернется домой, любовь любовью, но тогда никаких разговоров: вот тебе, Егор Петрович, – бог, а вот – порог.
Илья Васильевич, конечно, не вернулся, а бабушка сжилась с новым мужем душа в душу и стала звать его Жоржиком. Выпивал он в меру, по вечерам после работы надевал длинный фартук, сшитый из старой клеенки, и садился на табурет в особом уголку, где были развешаны по стене и разложены на полках специальные инструменты: молоток с раздвоенным носиком, шила разных размеров, прямые и загнутые, кусачки, плоскогубцы, ножи с короткими скошенными, страшно острыми лезвиями. Мне их строго-настрого запрещали трогать, каждый раз рассказывая историю мальчика, который не послушался и остался без двух пальцев. Самое ужасное: без указательного, а ведь без него стрелять из винтовки никак нельзя, поэтому в армию пацана не взяли – и во дворе все смеялись над ним. Ведь это самый настоящий позор!
В круглых коробках из-под леденцов внасыпь лежали гвоздики разной величины, не только железные, но и деревянные. В лубяных туесках хранились лоскуты разноцветной кожи и мотки суровой нити. Жоржик садился, вынимал из мешка ботинок, сданный ему в ремонт, осматривал, качая головой и поражаясь степени износа, потом надевал его подошвой вверх на сапожную лапку… Ох, уж эта лапка! В детстве я ее страшно боялся, считая почему-то той самой костяной ногой Бабы-яги. На самом же деле это была деревяшка чуть толще лопатного черенка, а к ней крепилась под углом стальная продолговатая пластина, выдерживавшая хороший удар молотка при забивании гвоздочков в подметку.
Чтобы соседи не ругались, не жаловались домоуправу на ежевечерний стук у Бурминовых, Жоржик чинил им обувь бесплатно. Но рыбий клей на общей кухне ему все-таки варить не разрешали, он делал это в дальнем углу двора на костерке, передавая жестянку с вонючей вязкой тюрей через форточку, чтобы не насмердить в общем коридоре. Потом, когда деревянный дом снесли, а бабушке дали комнату в соседней, надстроенной восьмиэтажке, сапожных дел мастеру пришлось перейти на магазинный, почти не пахнувший клей, но крепость у него была совсем не та, что у заварного.
На круг Жоржик зарабатывал очень неплохо, Лида его даже Тимофеичу иной раз в пример ставила, отчего отец багровел и ворчал, что, мол, не для того техникум окончил, чтобы валенки подшивать. Егор Петрович и своих детей поднял, и Лиде помогал, когда она в Воронеже на пищевика училась. Сын и дочь Жоржика по праздникам приходили в гости на Овчинниковскую набережную, там в комнате у бабушки отмечали Ритин аттестат зрелости и офицерские погоны Кости, окончившего военное училище. Анна Самсоновна, с которой Жоржик так и не развелся, чтобы в лишних бумажках не запутаться, конечно, на пироги к сопернице никогда не заглядывала, но бабушка всегда ей передавала с Костей или Ритой то кусок кекса, то холодец из свиных ушек, то пол-литровую банку домашней трески под маринадом, которую Башашкин с восторгом называл «белорыбицей в собственном соку»!
Про войну Жоржик не рассказывал, хотя я его постоянно просил: в школе нам поручили разузнать и изложить на двух страничках подвиг отца или деда – для Музея боевой славы. Но он только отмахивался, мол, какие там подвиги? Жив – и слава богу! Странно, конечно, ведь на войне награждают именно за героизм, а Жоржик имел два боевых ордена – Красного Знамени и Отечественной войны первой степени. Чтоб не протыкать единственный костюм толстыми булавками, он отсоединил награды от полосатых колодок, и бабушка два раза в год, на майские и февральские праздники, приметывала ордена за петельки черными нитками к пиджаку, а потом спарывала. 23 Февраля и 9 Мая все фронтовики округи надевали награды и шли, звеня медалями, слушать сердечные поздравления в красные уголки и клубы.
Сойдясь с бабушкой, Жоржик стал вывозить нас летом, как говорит Башашкин, «всем колхозом» на Волгу в Селищи. Сам он был родом из соседней деревни Шатрищи, которую выселили перед тем, как запустить Угличскую плотину. До Кимр мы добирались на теплоходе, шлюзуясь всю ночь, а утром пересаживались на катер и плыли еще час до того места, где в великую русскую реку впадает Калкуновка, а по берегу раскинулись Старые и Новые Селища. Катер шел с остановками, как автобус, приставал к понтонам и дебаркадерам, развозя заодно душистый свежий хлеб по сельпо. Так вот, недалеко от Белого Городка Жоржик всякий раз показывал мне на берегу большую смоленую лодку, наполовину вытащенную из воды и привязанную цепью к железному крюку, вбитому в песок.
– Нравится, Юрок?
– Ага!
– У меня до войны такая же была. Точь-в-точь. Видно, один мастер ладил. Я договорился, недорого отдают. У хозяина рука отнялась – веслиться теперь не может.
– Надо брать, – кивал я. – Будем на другой берег плавать. Там, Витька сказал, клев чумовой!
– И я так думаю – надо. Да вот беда, Марья Гурьевна категорически против. Ворчит, баловство это: лодка нужна раз в год на месяц, а все остальное время будет гнить на берегу. Я уж и так, и эдак… Ни в какую! Отвечает: лучше тебе новый костюм справим. А зачем мне новый-то? Мне этот бы сносить.