Устинья. Предназначение (страница 13)

Страница 13

Во втором сундуке стеклянном еще и третий оказался, золотой, дивной работы, с миниатюрами… Яшке они ни о чем не сказали, понятно, он о святом Саавве и не слышал никогда, и не интересно ему было. Чай, от святых ему денег в мошне не прибавится. Ковчежцев с мощами он также никогда не видывал.

Третий сундучок тоже с ключиком был, золотым… Эх, вот бы с ним и уйти? А?

Яшка, недолго думая, и третий сундук открыл.

И ничего.

Кости старые лежат, воском залитые, полотном в несколько слоев прикрытые, пахнет чем-то таким от полотна… и что?

Яшка в дверь стучать не стал, с дружками переглянулся.

– Ребята, когда мы с ЭТИМ уйти сможем, нам тут до конца жизни хватит! Это ж ЗОЛОТО! Настоящее!

Переглянулись мужики.

– А уйти-то как?

– Подкоп сделаем, нас тут трое, по очереди рыть будем, чтобы пролезть, осмотреться, с собой ларчик утащить… И ищи нас потом!

– А цепи?

– Ежели гвоздь какой найдем, попробую я их открыть, – Федька голову почесал. – Получалось у меня. Или что еще тонкое да острое.

– Ну, когда так…

Мужики переглянулись, и Федька первый копать полез. Молча, но упорно, и то, здоровый он, ладони, что лопаты, взял доску, ею и землю отгребать принялся.

Пять дней?

За пять дней они и ход прокопают авось, и придумают, что с кандалами делать, когда снять их не удастся. Хоть обмотать их тряпками, чтобы не звякнули, а что тяжело, ну так и что же? Перетерпеть придется, за такой-то куш!

* * *

– Ох, не на месте сердце у меня, Илюшенька… Не хочу я уезжать.

– Марьюшка, мы с тобой все обговорили, надобно так.

– Может, я Вареньку отправлю, а сама тут останусь?

– Машенька!

– У родителей!

– И отец твой с матушкой тоже домой едут вместе с вами, им оставаться не с руки. Машенька, радость моя, любовь моя, когда ты в безопасности будешь, и я порадуюсь, успокоится сердце мое. Не буду я покоя знать, пока ты с опасностью рядом ходишь. И детки наши…

– Зато мое сердечко изболится, изноется, а мне нельзя, ведь ребеночка я жду. Ты нас хоть на пару дней пути проводи, родной мой, любимый…

Илья головой покачал, на лисьи хитрости не поддаваясь. Тут мать, кстати, подошла.

– Матушка, тебе самое дорогое вверяю.

И Машеньку подтолкнул легонько. Боярыня Прасковья приобняла ее за плечи, вроде и ласково, а не вырвешься, и как-то сразу ясно стало, что надобно так. Не каприз это пустой, не глупость надуманная – серьезно все, и удара ждать надобно безжалостного.

– Судьба такая, Машенька, мужчинам воевать, а нам их ждать да молиться. Чтобы было им куда возвращаться.

– Никуда я бы лезть не стала, на подворье посидела тихонько. – Марья все одно упиралась. Понимала все, а вот справиться не могла с собой, но тут уж и Илья не ругался, ребенок же, непраздна Машенька, вот и дурит. С бабами такое случается, даже с самыми умными.

– Ох, Машенька, радуйся, что детки твои рядом с тобой. И Варенька рядом, и малыш твой будущий, вы в безопасности будете, о вас муж позаботился. Я так сказать не смогу, Илюша не уедет, Устя тут остается и Асенька, и за них болит мое сердце, и молиться я за дочек буду.

Маша виновато глазами хлопнула.

– Прости, матушка, не подумала я.

– Ничего, родная моя, поцелуй скорее мужа да и садись в возок. Поспешать нам надобно, сама понимаешь…

Понимала Маша. И дороги скоро раскисать начнут, да и ей хорошо бы побыстрее доехать, чай, ребеночку не слишком путешествия полезны.

– Илюшенька, любый мой, родной, единственный, ждать буду, молиться денно и нощно…

Кинулась, на шее повисла, прижалась – век бы так стоять, а только нельзя. И впервые в своей жизни Маша правильно поступила. Поцеловала мужа еще раз, отошла на шаг, перекрестила:

– Храни тебя Господь.

Развернулась и к возку пошла. Спину прямо держала, голову высоко, чтобы слезы из глаз не вылились, не покатились по щекам, еще не хватало ей на глазах у холопов разрыдаться.

Боярыня Прасковья сына обняла тоже, перекрестила.

– Береги себя, сынок, а я и Машеньку сберегу, и деток твоих.

– Поберегусь, матушка.

– И сестер постарайся сберечь. За Устю спокойна я, она себя в обиду не даст, а вот Ася… Девочка моя бедная…

Илья подумал, что Аська как раз богатая, и на золото это она всех остальных променяла, но смолчал, и так матери тяжко о дочке младшенькой думать. Хорошо хоть старшая сестрица с мужем в деревне своей, она еще одного ребенка ждет, им не до столицы, не до интриг да пакостей.

А ему, крутись, не крутись, придется во все это влезть, выбора нет у него.

Боярин последним подошел, сына обнял.

– Держись, Илюха, за баб я перед тобой в ответе.

– Хорошо, батюшка.

– Предупредил я холопов, ключи Агафье оставил, она баба умная, лишнего не сделает. Когда надобно так…

Надобно было. Попросила Агафья пустить ее на подворье временно, чтобы Божедар там несколько людей своих разместил. Мало ли что, до рощи дальше, а подворье – вот оно, минут десять до палат государевых.

Илья понимал все, не ругался, да и боярин спорить не стал. Необходимость…

– Да, батюшка.

– С Богом, сынок. Пришлю я голубя.

Развернулся – и к коню своему пошел.

Бабы уж в возке сидели, Маша старалась не реветь, через окошечко малое на мужа смотрела… Господи, не отнимай у меня любимого! Ведь только-только нашли мы друг друга, только узнать успели, не порадовались еще… и сразу? Господи, пожалуйста!

И в то же время знала Маша: ежели самое худшее случится, до конца дней своих она Илью вспоминать будет. Никто другой ей не занадобится. Будет детей ро́стить да за мужа молиться, вот и весь сказ. Больно будет ей, а только лучше знать, каково это, пусть даже и потеряет она потом счастье свое, чем жизнь прожить – и не изведать, не понять, не согреться рядом с любимым.

Ей уже Господь больше дал, чем другим бабам, в ее жизни любовь есть. Настоящая. И ребенок от любимого в ней зреет, и дочка ее Илью отцом называть будет.

И это – счастье.

* * *

Оспа у всех по-разному начинается.

Федьку первого свалило в горячке, за ним Сенька поддался, а за ним и Слепню плохо стало. Горячка, бред, а потом и язвы начались, посыпались…

Яшка еще пытался в дверь ломиться, орал, чтобы лекаря ему привезли, да понимал – все бессмысленно. Никто и пальцем не шевельнет, он и сам достаточно быстро в забытье впал, какое уж там – шевелиться. Воды бы, и той подать не мог никто[11].

Может, оно и справедливо было Яшке за всех убитых им, замученных, за тех, кто с голоду помер, кормильцев лишившись, за слезы жен да матерей росских, а только и о том думать сил не хватало, просто горел он в лихорадке, и было это мучительно.

* * *

– Государь! Государыня!!!

Боярин Репьев редко таким взъерошенным бывал. А тут – летит, глаза выпучены, борода дыбом стоит, лицо дикое. Аж стрельцы от него шарахаются!

– Что случилось, Василий Никитич?

– Государь… прикажи… – Боярин отдышаться не мог никак. И то – побегай-ка в шубе собольей, в шапке высокой!

Борис его без слов понял, всех выставил, кроме Устиньи, патриарха приказал позвать, тут и боярин отдышался, говорить нормально смог:

– Государь, беда у нас! Страшная!

– Какая беда, Василий Никитич?

– Оспа, государь!

Тут уж всем поплохело разом. И Борису, и Устинье, и патриарху заодно. Макарий за сердце взялся, едва на пол не упал, пришлось Борису его подхватывать, поддерживать.

А и то…

Как представил патриарх страшное – эпидемию, больных и умирающих, мертвых, которых хоронить не успевают, и костры, на которых их попросту жгут, чумных докторов в масках страшных, кои от дома к дому ходят, молебны напрасные в церквах, ходы крестные – живые вперемешку с умирающими, и мертвые падают под ноги идущим, а живые идут…

Бывало такое.

Не столь страшное, а все ж и города чуть не дочиста вымирали. И деревни… бывало! Макарий прошлый раз чудом спасся…

– Тихо-тихо, владыка, обошлось же… – Устинья ему спину растирала, приговаривала что-то, и становилось Макарию легче. И правда, что это он? Обошлось же…

– Что там случилось, боярин?

Василий Репьев рассказывал, как докладывал, быстро и четко.

– Мои ребята троих татей отвезли, заперли в домике с ковчежцем. Тати его в тот же день и открыли, четыре дня тому как. Первый из татей на следующий день заболел, второй еще через день, сегодня третий свалился. Орал он, в дверь стучал, выбить ее пытался, лекаря просил, умолял. Говорил, что жар у них, что слабость и озноб, что тошнота и рвота, а у первого сыпь пошла.

Борис кивнул:

– Значит, вот что было там. Устя, могло ли такое быть?

Устинья лицо руками потерла, вспомнила. Монастырь чем и хорош, там много книг разных, и знаний в них тоже много.

– Да, государь. Давно это было, еще во времена государя Сокола, кочевники заморскую крепость осаждали. В войске их чума началась, тогда полководец приказал трупы чумные через стену перебрасывать, и в городе тоже чума началась. Так и победили они…[12]

То, что Борис сказал, при женщинах не стоило бы произносить, но Устинье не до того было. Она бы и похуже сказала.

Смолчала. И без нее мужчинам плохо, чего уж добивать-то? И так сейчас все бледные, понимают, что рядом просвистело…

Высказался государь, на боярина Репьева посмотрел, на Макария:

– Василий Никитич, ты скажи людям своим, пусть еще дня три послушают, что тати орать будут.

– Так, государь. А потом?

– А потом им смолу привезут, масло земляное. Обольют они домик да и подожгут с четырех концов. И проследят, чтобы не выбрался никто.

Патриарх о мощах заикнуться и не подумал. Пропадом бы они пропали, те мощи, вместе со всей иноземщиной паршивой!

Повернулся к Устинье, поклонился земно:

– Благодарствую, государыня. Уберегла нас от беды лютой, нещадной.

Устя в ответ поклонилась:

– Благодарствую, владыка, прислушался ты к словам моим, а ведь кто другой и посмеялся бы, и по-своему сделал. Вы все Россу от ужаса спасли, вам честь и хвала.

Переглянулись, улыбнулись каждый своим мыслям, Макарий бороду огладил.

– Промолчу я о крови твоей, государыня, не во зло она дана тебе.

Устинья едва не фыркнула насмешливо, спохватилась и тоже промолчала. Так-то оно и проще, и спокойнее будет.

* * *

Яшка Слепень валялся, головы поднять не мог, жар такой был, что сказать страшно, сам он и шевельнуться уже не пытался. Да и ребята рядом горели в лихоманке, метались, Яшка уж все проклятия собрал на голову государя и боярина Репьева.

О тех людях, которых сам убивал да грабил, не вспоминал он, и о семьях, которые лишал возможности выжить, последнее отнимая, и о детях… нет, не задумывался.

Себя жалел, о себе плакался, свалила его эта хвороба! А ведь мог бы, мог удрать, а вот лежал, и цепи весили – не поднять, и боль тело ломала…

Что с ним?

Да кто ж его знает?

Яшка то впадал в забытье, то выныривал из него, он и сам бы не протянул долго, но… Борису было страшно. И патриарху, и стрельцам, а потому…

Шорох, с которым домик хворостом обкладывали да маслом поливали, Яшка не услышал. Приказы его в чувство не привели.

А вот когда огонь полыхнул да пламя до тела его добралось беспомощного – Яшка в себя и пришел от боли нечеловеческой. На несколько минут, считай…

Вой такой послышался, что стрельцы от пожарища шарахнулись, а все ж не заколебались, никто спасать гибнущих не полез.

Тати это, и больные… ты его вытащишь, да и сам заболеешь, и заразу домой принесешь… Нет уж! Кому татя кровавого больше родных своих жалко, тот пусть и лезет его спасать, а стрельцы и не шелохнулись.

Долго они ждали, покамест костер прогорел, потом еще раз пожарище прожгли, солью засыпали… Сами в лесу на десять дней остались, да Бог милостив – не заболел никто.

[11] Первая стадия – 2–4 дня, и появляются высыпания. Потом сыпь разрастается, переходит в папулы, потом полноценные оспины. Это еще до недели, но у всех достаточно индивидуально.
[12] 1346 год, хан Джанибек, осада Каффы.